Изменить стиль страницы

Я все это видела: снова земля тем, кто ее не обрабатывает, снова хлеб тем, кто топчет его ногами, а молоко - черным дулам винтовок. И Мария-Грация впервые в жизни выпила целую бутылку за здоровье генерала, а Жаклин, которая уже не дрожала за жизнь своих детей, опустила большой палец вниз: смерть тем детям, которые хотят отнять у моих детей принадлежащие им танкеры. Гунтер тоже опустил палец вниз, и цена на медь стала такой же высокой, как прежде, и медь опять засверкала кроваво-красным цветом. Я это видела, но это не вселяет в меня мужество, а рождает вопросы.

"А при чем здесь проселочная дорога?" - спрашиваю я.

"Она имеет к этому самое прямое отношение, - отвечает он. - Каждый кусочек прекрасного, который принадлежит нам, заставляет нас еще больше любить жизнь и еще больше ненавидеть волка".

Какого волка, хочу спросить я, и тут перед моими глазами встает генерал: черные очки - может быть, для того, чтобы спрятать желтые волчьи глаза, белые перчатки - может быть, для того, чтобы никто не видел его когтей? Ведь семеро козлят спаслись только потому, что это была сказка.

Человек выводит меня из сада на шоссе.

Мы идем бок о бок, пока его чуть не сбивает проезжающая мимо машина. Теперь мы уже идем друг за другом и молчим, потому, что все слова заглушает шум проносящихся мимо машин. К тому же рот лучше держать закрытым, чтобы вдыхать поменьше выхлопных газов.

Трудно идти по самому краю дороги, левая нога ниже правой. Иногда на шоссе встречаются два грузовика с прицепами, оттесняя нас в придорожную канаву.

Чем дольше мы молча идем друг за другом, тем сильнее у меня ощущение, что я маленькая, как букашка, слабая, беззащитная и, главное, чужая здесь. Маленький комочек - человек, мешающий машине.

Мы входим в деревню. Я устала от ходьбы по неровной обочине дороги, лицо покрыто пылью, которая забила и легкие.

Мой спутник выносит мне из какого-то дома стакан воды, я прополаскиваю рот. Я прошу его раздобыть где-нибудь машину, ведь по этой дороге нельзя гулять. Он берет меня под руку, и я, слегка сопротивляясь, все же покорно даю вести себя. Мы сворачиваем с шоссе и, пройдя между двумя крестьянскими дворами, выходим на узкую, здесь едва ли может проехать даже одна машина, дорогу. Минуя огороженные и неогороженные фруктовые сады, она выводит нас из деревни. Иногда мы касаемся друг друга плечами, иногда места хватает только для меня. Эта дорога не такая ровная, как шоссе, ноги порой вязнут в песке, то там, то тут встречаются гладкие валуны и галька, которой в древности играли ледники; добрая половина дороги покрыта тонким слоем дерна, идти по нему мягко и приятно.

Мы никого не встречаем - ни пешего, ни на колесах. Впереди на расстоянии двадцати шагов ковыляет семейство куропаток, спокойно, без суматохи; справа и слева растет ячмень, он достаточно высок, чтобы в любую минуту птицы могли в нем спрятаться.

Мне опять хорошо, я уже не чувствую себя ничтожной, маленькой букашкой, как это было на шоссе, моим ногам легко. Мы следим за навозным жуком, который хочет сдвинуть с места крошечный камешек, но это ему не удается: камешек слишком тяжел.

Потом все-таки появляется машина, она едет нам навстречу - чудовище, выкрашенное, однако, в приятный для глаз цвет. Человек за рулем прикладывает два пальца к фуражке и сворачивает в сторону, как будто эта дорога специально для нас, и я не чувствую себя ничтожной. Я - человек, и все вокруг принадлежит мне: в колосьях мои зерна, на небе мое солнце, для меня из тучи идет дождь, и чудовище, которое теперь заворачивает в деревню, знает, что я его хозяйка, и навозный жук трудится для того, чтобы я поняла, что большое возникает из малого, и дорога мягка под моими ногами для того, чтобы я почувствовала, что земля служит мне, пока я служу ей, и никогда черный сапог не будет топтать ее. Созревшее просо и изжеванная горькая сладкая земля. В конце дорожки висит табличка, на которой четким бухгалтерским почерком написано, что на том месте, где теперь пролегает эта дорога, в будущем соберут пять центнеров зерна. Я знаю, эта табличка обманывает, утверждая, что необходимо уничтожить проселочную дорогу, что только асфальтированные дороги - и чем шире, тем надежнее - ведут в Страну Счастья, а все проселочные дороги уводят в сторону. Я стираю с таблички эти ошибочные расчеты бухгалтера. Мой спутник закончил речь в защиту проселочной дороги, и последнюю фразу он пишет на чистой доске: "Сумма таких ошибок создает машинного бога, а бог машин - электронный мозг, но он, как все боги, лишен человеческих чувств и думает только о себе".

"Вы верите, что ваша надпись что-нибудь изменит?" -• спрашиваю я. "Я лишь частица человеческого разума или разумной человечности, - отвечает он. - А она изменяет. Если бы я не был в этом уверен, разве я написал бы хоть слово? Например, о танкерах старика в шерстяной куртке, которые развозят чуму по морям, или о проселочной дороге - распахав ее, люди станут, правда, богаче, но в чем-то и беднее. Для чего я стал бы писать, если бы не был уверен в силе моих слов? Конечно, что касается этой дороги - и тысяч других дорог, - то гораздо важнее иметь хороший доступ к ушам на высокопоставленных головах, чем уметь хорошо писать, а боги и случай открывают этот доступ кому придется".

"А вам?" - спрашиваю я.

"Я, - отвечает он, - никогда не пытался направлять волю богов или использовать случай и не собираюсь этим заниматься".

Кажется, ему грустно оттого, что он этим гордится.

Грохоча, приближается бульдозер, его ножи со скрежетом вгрызаются в дорогу, которую два столетия полили потом и утрамбовали до твердости бетона.

"Напрасно вы писали свою речь", - говорю я этому человеку.

"Прежде, - отвечает он, - я думал, что писаниями можно создать нового человека, это было простительное заблуждение начинающих. Сегодня я знаю, что человек творит себя сам, тяжким трудом и так медленно, что никакая кинокамера для замедленной съемки не сможет запечатлеть эти изменения. А мое участие в этом деле состоит в том, что я размышляю над ним, и среди моих мыслей попадаются такие, которые могут облегчить кому-то процесс самостановления, пусть хотя бы на один миллиграмм".

"Нравственный - от разума или разумный - от нравственности?" - спрашиваю я.

"Разумный от разума", - говорит он.

"А нравственность?"

"Есть одна история, ее знают очень немногие, загадочная история о Крабате и Райсенберге", - говорит он и смотрит на меня: готова ли я выслушать эту историю?

Однажды Крабат и Вольф Райсенберг встретились посреди большого торфяного болота, на единственной с севера на юг тропинке, шириной в шаг, по которой можно было перебраться через болото, если зорко смотреть и твердо шагать. Солнце стояло высоко, и тень Райсенберга скользила по мху и камышам, а тень Крабата крепко уцепилась сзади за его спину. Но вдруг, когда между ними оставалось не больше пяти шагов, тень Крабата выпрыгнула вперед и слилась с тенью Райсенберга.

Райсенберг крикнул: "Убери свою вонючую тень!"

Крабат крикнул в ответ: "Твоя зачумленная тень лежит на моем пути!"

Райсенберг, сколько мог, наклонился влево, потом вправо, но тень его, как будто вцепившись в тень Крабата, лежала между ними, на разделявших их пяти шагах мха и камышей.

Оба они знали, что к тропинке с обеих сторон подступало бездонное болото и любое насилие грозило смертью.

"Поворачивай назад, - спокойно сказал Райсенберг, - я тебе приказываю".

Крабат обернулся: "Разве здесь есть кто-то, кому ты можешь приказывать?"

Солнце на небе передвинулось на палец или на длину мысли, но двойная тень не шелохнулась.

"Прошу тебя, Крабат, поверни назад", - сказал Райсенберг.

"Не могу, - ответил Крабат, - и прошу тебя, Вольф Райсенберг, поверни назад".

"Это невозможно, - объяснил Райсенберг, - из-за морали. Я не могу повернуться и уйти, пропустив тебя вперед. Но тебе мораль это разрешает".