Изменить стиль страницы

"Будь вежливым гостем, - сказал он Крабату, - а я побегу на кухню, чтобы быть у девушки под рукой, когда ей понадобится помощь". Но он не стал подручным у девушки, а сразу же пустил в ход руки, пока наконец не насадил червяка на крючок или щука не попала в сети.

А Крабат тем временем, сидя за столом, расспрашивал старосту. "Ты очень мудрый человек, - говорил он старосте. - Можешь ты мне сказать, сколько времени нужно, чтобы стать умным?"

"Конечно, могу, - ответил староста, - столько, сколько надо, чтобы стать старостой".

Крабат лишился дара речи, но из вежливости сделал вид, что поперхнулся костью от рыбы из теста.

Староста похлопал его по спине, а потом сказал: "Конечно, могут сказать, что не только среди старост попадаются умные люди, но не в нашей деревне, а если где-то, может, и попадаются, то ум таких людей все равно не приносит никакой пользы, потому что только староста направляет на путь истинный, а мудрость тех, кто не облечен властью, - это не мудрость".

В кухне раздался грохот.

Староста крикнул: "Что случилось?"

"Стол перевернулся", - крикнула в ответ его дочка, с трудом переводя дыхание, словно только что вынырнула из воды.

"Стол не рыба, потому что у него четыре ноги и нет хвоста, - глубокомысленно произнес староста, вытер рот и поднялся. - Теперь пойдем и посмотрим, как кроют крышу на нашем амбаре".

Он взял шляпу и пропустил Крабата в дверь впереди себя. Из кухни доносилась аллилуйя, причем дочка старосты брала высокие ноты, а Якуб Кушк вел партию в низком регистре.

Сразу же за деревней поднимался высокий, поросший травой холм, на вершине которого стоял общинный лес. Деревья для крыши были уже срублены, и, взявшись по шестнадцать человек за каждое бревно, жители Залова с великим трудом и осторожностью тащили их по крутому косогору вниз к амбару.

"Собачья работа", - говорили они, весело улыбаясь, потому что стропила поднимались все выше и выше.

"Осталась уже только половина", - крикнул им староста, чтобы подбодрить. От радости кто-то споткнулся, и бревно, лежавшее на шестнадцати плечах, соскользнуло и покатилось вниз по косогору до самого амбара.

Старосте понадобилось немного времени на размышление, после чего он распорядился разобрать стропила и все бревна спустить таким же образом вниз с крутого холма. "Зачем нам надрываться, раз это можно сделать без труда", - объяснил он.

Жители Залова радостно разобрали наполовину готовую крышу, кряхтя втащили бревна обратно на крутой холм, а потом смеясь смотрели, как они сами собой катятся к амбару. Крабат спросил своего друга, который теперь совершенно точно знал, как приготовить укропный соус: "Сколько времени, Якуб, нужно человеку, чтобы стать умным?"

"Послушай, брат, - ответил Якуб Кушк, - я знаю два сорта людей: одни считают себя умными и никогда ими не будут". И так как он замолчал, Крабат спросил его: "А другие?"

Они сидели на косогоре и смотрели, как жители Залова под руководством старосты крыли крышу на своем пустом, без окон и дверей, амбаре. Якуб Кушк увидел, что на колокольчик, который рос неподалеку, села пчела. Она нырнула глубоко в голубую чашечку, вылезла и полетела к следующему цветку.

Якуб Кушк сказал: "Она собирает всю свою жизнь - несколько недель - и умирает. Ее медом кормится потомство".

Крабат улыбнулся. "Всякий раз, перевернув стол, - сказал он, - ты говоришь так, будто лежишь под столом и хочешь узнать, чем наполнены миски".

"Это неверное наблюдение, брат, - возразил Якуб Кушк. - На самом деле, даже когда я пробую еду из какой-нибудь миски, запах жаркого не затемняет моего разума".

"Да здравствует каждая миска, из которой тебе приходилось есть!" - сказал Крабат.

"И да здравствует запах жаркого!" - подхватил Якуб Кушк.

Перед ними уходила вдаль и терялась в белесом тумане дорога, которая вела из Залова в большой мир. В еще не сгустившемся тумане смутно что-то виднелось, может быть, куст, может, грубый каменный крест, а может быть, человек.

"Если это человек, - сказал Якуб Кушк, - сумеешь ты разглядеть, идет он навстречу своей мудрости или убегает от нее?"

"Он узнает это там, куда придет", - ответил Крабат. Неизвестно, произнес он эти слова тогда или в другое время, может, эта фраза записана в Книге мельника о Человеке, или это пришло в голову Сигне Гёрансон, когда она отправилась в путь, еще в тумане, но туман этот уже начал рассеиваться.

Она знала, что у нее будет ребенок и что у нее есть еще время решить, появится он на свет или нет.

Он будет жить, если она сумеет сберечь крошечный кусочек надежды, зажатый в ее кулаке.

Он не будет жить, если ей придется разжать кулак, палец за пальцем, и рука окажется пустой.

У Сигне Гёрансон не было никого, кроме нее самой. Томас и Урсула Гёрансон проиграли свою дочь, когда обменяли сына на кучку жетонов. Они поставили на Zero и выиграли целую гору жетонов, но никто не обменял им на эти жетоны сына и дочь.

Сигне попыталась взломать дубовую дверь, за которой был спрятан от мира ее брат, но гора жетонов, загораживавшая эту дверь, грозила засыпать и ее.

У нее были: она сама, шесть лет учебы и диплом, она могла назвать по-латыни каждую частицу человеческого тела, но на вопрос, как жить дальше, она не могла ответить.

У нее были деньги, и она знала, что есть вещи, которые нельзя на них купить, позади были годы, прожитые ею без вопросов, и годы полувопросов и полуответов, а теперь оставалось совсем немного времени, чтобы спросить себя, было ли ее животное желание иметь маленькое существо разумным материнским чувством. Невысокая и хрупкая, не вооруженная ничем, кроме добрых намерений, она вовсе не была грустной или подавленной, скорее веселой и радостной, и в этом заключалась ее жалкая, как нищенский грош, но прекрасная и драгоценная неразумность. В одной руке она крепко зажала крошечный кусочек надежды, с которым ни за что не хотела расстаться по собственной воле, пока ее не захлестнул поток покорности и смирения, и тогда ни один Ноев ковчег не спасет ее и не появится на небе голубь с оливковой ветвью.

Ничего не найдешь, если не ищешь, поэтому я вопрошаю. Я не спрашиваю, в какой части мира, я спрашиваю, в каком мире? Потому что мир будет неделим, когда мой ребенок будет вдвое моложе, чем я сейчас, - да разве и теперь мир можно разделить?

Я не спрашиваю про ясли и детский сад, про хорошую школу, про бесплатное обучение, не спрашиваю про устойчивость экономики, про библейские семь тучных и семь тощих лет, не спрашиваю почему и зачем, а спрашиваю только: сохранится ли тот кусочек надежды, который я кладу в банк, чтобы получить проценты - пусть самые крошечные, или мне грозит потеря внесенного капитала?

Много есть у меня путей, может быть и этот:

Я раздеваюсь и надеваю на себя другую одежду. Под кожей я - это еще я, но у меня уже чужое имя, все равно какое.

На мне длинное, до полу, свободно ниспадающее платье из золотой и алюминиевой сетки, сзади, чтобы было удобно сидеть, кусок мягчайшего леопардового меха, грудь обтянута белым шелком, металл сделал бы ее плоской и исцарапал. Под платьем у меня только кожа.

Я скучаю. Мы все скучаем.

Генри развалился у камина и считает: один миллион двести сорок три тысячи сто семьдесят четыре, один миллион двести сорок три тысячи сто семьдесят пять, один миллион двести сорок три тысячи сто семьдесят шесть, он не играет в покер и не пьет, потому что это мешает ему считать. Он хочет считать до тех пор, пока не умрет, ему тридцать четыре года, он здоров, как тюлень. В прошлом году мы охотились на севере, там невероятно много тюленей. Я хотела сосчитать, много ли подстрелила, по Генри стоял рядом со мной и бормотал свои идиотские цифры, а когда он замолкал, то записывал получившиеся у него миллионы в дешевую голубую тетрадку, и я не могла сосчитать, скольких я уложила.