Изменить стиль страницы

Хорошо, сказал Крабат. Вероятно, это зависит от пути.

Что зависит и от пути куда, только хотел я спросить, но он исчез, я вновь был один на рифе в океане безумия и гибельной мечты о спасении человека от его жребия - быть человеком, и все наши попытки взорвать рамки человеческого бытия - смешное ребячество и пустая игра словами, самообман и борьба с призраками. Призываются на помощь и рай, и ад, и Нерей, и Протей, и гомункулус в колбе, городятся горы слов и на поиски Венеры спускаются в глубочайшие из глубин; как принято полагать, это возвышенная и возвышающая деятельность: души утопают в блаженстве, но остаются прежними.

И в конце концов, "кто жил, трудясь, стремясь весь век, достоин искупленья" (И.В. Гёте. Фауст, ч. 2, перевод Н. Холодковского). Искупленья - от чего и для чего? Чем дольше я об этом думаю, тем меньше я понимаю как раз это место, я всегда подозревал, что Фауст выступает здесь в роли Геракла и в награду за сверхчеловеческие усилия милостиво возводится в ранг полубога или вроде того, миф и выдумка - в ранг решения, а человек остается человеком - ибо прах ты и в прах возвратишься.

Библия тоже не знает иного выхода: сын человеческий в Гефсиманском саду средь олив, его "Бодрствуйте со мной!" и кровавый пот страха перед распятием - разве даже здесь живое существо не покоряется своей животной сути? А Адриан Леверкюн? От союза с потусторонним миром ему остается в конце концов лишь "Песнь к печали" - печали, к которой не подберешь даже приблизительно подходящего эпитета в человеческом языке. Несмотря на все позерство и весь напыщенный пафос превращения "Бодрствуйте со мной!" в "Оставьте меня одного!", эта неописуемая печаль по напрасно растраченной человеческой жизни простирается в надчеловеческие сферы.

Но там не найти спасения, я давно это предчувствовал, а теперь знаю наверное. Я всегда верил в человеческий мозг, в точность и тонкость его работы, в науку, остающуюся в границах живой природы. Я был свидетелем открытий, взрывавших общепринятые рамки, я приветствовал их, восторженно, как и все, а потом вынужден был признать, что и они не могли сделать человека свободным, потому что объектом поклонения по-прежнему были лики богов и статуи героев, а вовсе не чистое знание.

На столе передо мной лежали кристаллы, они были чистым знанием, лишь пока принадлежали только мне, мне одному; они были реальностью, и их значение было реальностью, и что никто не мог его постичь - тоже. Я не хотел погибнуть в безумном мире ирреальности, не хотел отдаться во власть галлюцинаций, не хотел влезать в четвертое измерение, как в клетку, ячейки которой состоят из моего непотерянного времени - заблуждений, надежд, разочарований, блаженства и отчаяния, и моего потерянного времени - тупого ритмического тиканья маятника. Какое из них реальное и какое действительно прожитое время?

В моих кристаллах содержался ответ. Я не собирался упрятать их в амулет или в колбу. Я хотел знать этот ответ. Я не хотел, чтобы Конец и Начало текли по реке без истоков и устья и впадали друг в друга, я выбрал второе: я сотворю мир заново. И начну с себя, его творца, сотворив себя по избранному мной образцу. А мой образец - Крабат, который сотрет волчье клеймо с наших плеч.

Я думал не о клейме, я думал о Чебалло и о том, что никакие укоры совести не помешают мне обезвредить его знание, я думал не о том, что в моих руках теперь голова Медузы, а о том, что она не в его руках.

"Ты скрежещешь зубами, как злой волк из сказки, сказала Айку. - Кого ты собираешься проглотить?"

"Красную шапочку", - ответил он.

Он погладил ее грудь, и она тихонько, почти беззвучно застонала и заметалась головой по подушке.

Голубой язычок пламени вдруг с шипеньем взметнулся в камине и косо лизнул черно-зеленый полированный гранит.

"Расскажи мне о себе", - попросил он, начисто забыв, что она лежала рядом с ним только потому, что он ей заплатил.

Она промолчала и, казалось, прислушивалась к шипению пламени в камине. Она не двигалась; по белой, слегка розоватой коже время от времени пробегала дрожь, как будто ее знобило. Перед ее глазами стоял другой человек, он любил Баха и любил охотиться один в северных лесах, а по воскресным дням любил бога. Деньги он не любил, если верить его словам, но они давали ему возможность любить то, что он любил. В том числе, вероятно, и дочь. Когда он почувствовал, что она не знает, что в этой жизни достойно ее любви, он взял ее с собой на охоту в северные безлюдные леса.

"У одной сосны был необыкновенный сук, - начала она. - Он рос на такой высоте, что я не могла до него дотянуться, в середине свисал почти до земли, а конец опять поднимался вверх на высоту моего роста. Сук был очень длинный. Как ему удавалось нести свой вес с таким изяществом!" Чувствовалось, что она заново переживала свой восторг и удивление. "И я ничуть его не боялась". И в этом тоже чувствовалось давнее и все еще не забытое удивление.

Он рассматривал ее, поглощенный мыслями о ней.

"Я знаю одну церковь, там висит очень земная мадонна. Триста лет назад ее написал один деревенский богомаз. Ты на нее похожа", - сказал он.

Она повернула голову и посмотрела ему в глаза. "Ты тоже боишься? Ты боишься Чебалло?"

Он растерянно уставился на нее.

"Ты так произносил это имя, словно..."

"...словно я его боюсь?" Он рассмеялся; теперь он уже ничего и никого не боялся.

Огонь в камине угасал. Айку встала и подложила дров.

"Сколько времени у нас еще есть?" - спросил он.

Она разворошила угли, потом подошла к столу, порылась в своей сумке и в его вещах, вернулась и присела на краешек тахты. Он потянулся к ней, но она перехватила его руку - не защищаясь, а легко и почти весело, словно ей было важно в эту минуту удержать его на расстоянии; но ее ответ - лодка придет за ними, когда они захотят, - так ничего и не прояснил. Не выпуская его руки, она соскользнула с тахты, и ему тоже пришлось подняться. Она сказала: "Деньги я положила обратно в твой карман".

Не верю больше, что это поможет, думала она. И все начнется сначала, так или иначе. Сосновый сук имел форму идеальной дуги. И теперь я тоже ничего не боюсь.

Она повела его в сауну - массивная дверь из толстых брусьев и несколько ступенек вниз.

Глава 5

Несколько ступенек, вытесанных прямо в скале, спускалось к неглубокой речушке. Речка вывела Крабата и мельника Кушка к городу Безглазых, обнесенному двумя рядами высоких крепостных стен с валом и рвом. Между речушкой и стеной ютилась кучка жалких лачуг. Возле них сидели согбенные старики и играли худосочные дети, грязные и оборванные, но весьма дружелюбные. Все они с живейшим интересом уставились на двух чужаков, которые по узким деревянным мосткам через ров подошли к городским воротам и попросили их впустить.

Слепой стражник спустил на веревке корзину: "Положите в нее свои глаза".

Мельник Кушк подобрал с земли четыре камешка и положил их в корзину. Стражник поднял корзину, ощупал камешки и тотчас затрубил в рожок. В городе забили в набат, и на крепостные стены, насколько хватал глаз, высыпали солдаты - они стали сплошной шеренгой, плечом к плечу, и все до единого со стеклянными глазами. Позади каждой сотни стоял офицер; офицеры были зрячие, но смотрели только вперед, на противника, поскольку не могли вращать ни головой, ни глазами. На самой высокой башне замка, являвшего собой как бы город в городе, взвился флаг и замер, распростершись на ветру, как приклеенный: четкие черные зубцы крепостных стен на желтом фоне. Старики и дети тотчас бросились сломя голову к реке, и красный петух вскочил на крыши их лачуг. Очевидно, им было приказано поджечь дома, как только противник появится у стен города.

Мельник Кушк достал из кожаного мешка трубу и заиграл. Об этой трубе люди рассказывали чудеса, и зрячие офицеры, увидев, кто трубит, испугались, что он сдует крепостные стены, как случилось некогда в городе Иерихоне. Но мельник Кушк трубил не воинственный сигнал к атаке, а веселую мелодию народного танца "Как у нас за печкой пляшут комары". Комары, как известно, пляшут быстро, трубач играл все быстрее и быстрее, воздух завихрился, образовался гигантский смерч, он втянул в себя воду из речки, выплеснул ее на горящие лачуги и свернул шею красному петуху.