Изменить стиль страницы

Теперь учеников усаживают на подгоняемые под рост и вращающиеся, покрытые зубчатой резиной оздоровительные стулья в затканных коврами школах, больше похожих на дворцы, прокручивают на магнитофоне плавание за Золотым руном в сопровождении подлинного шума средиземноморских волн, позволяют уже во время десятиминутной перемены повидаться с подружкой и по-товарищески поделиться фруктовым напитком; со своих оздоровительных стульев они поднимаются точно по расписанию, поднимаются ничуть не устав, покупают по дороге домой сигареты с марихуаной, выкуривают их по вечерам с подружками в школьном барс, — в какую даль завели эти путешествия! О, райские птицы мечтаний гимназиста былых времен! Как этим птицам не опалить крыльев о сигареты с марихуаной, как воспарить в воздухе уже не пропахшего мастикой и не похожего на казарму класса, — жуй «сладкую парочку», птичка, жуй или помирай!

Разумеется, можно повернуться спиной к спартанской обстановке в бревенчатом доме Роберля, вновь подойти к окну и взглянуть на зеленое озеро: в хорошую погоду его поверхность становится зеркальной и воистину зеленой, и дважды в день ее бороздит белый пароход «Рудольф», тянущий за собой пенистые гребни взбаламученной носом воды, похожие на шлейф подвенечного платья, и попыхивающий маленькими облаками дыма, огибая круглый, как пудинг, холмистый островок Рессенберг, — не пароход, а игрушка. Рессенберг вырастает из озера, густо поросший елями, его замшелые берега, все в кустах голубики и брусники, сливаются в одно целое со светло-зеленой водой прибрежья. На противоположном берегу озера, ближе к которому и находится Рессенберг, нет ни галечных, ни песчаных пляжей, туда можно попасть только на лодке. Ее приходится привязывать к дереву, а привязав, спрыгивать с носа лодки на берег, похожий на жабо, изготовленное из мха. Бабушки объяснили мне позже, что как раз на этой горе и живут семь гномов, — да, вне всякого сомнения, именно там, — но на покрытый мхом берег они с похожей на пудинг горы никогда не сходят. Потому что люди привязывают там лодки.

Да, но где же расположился Матросик, он же отец младенческого «я», приехавший сюда на выходные, на воскресенье или на праздник? Он — в углу на веранде, он курит короткую английскую трубку и предается размышлениям, которые в его собственном стиле можно назвать воображаемыми прогулками молодого курильщика трубочного табака.

Вот идет старый Татаруга, думает он, идет в своих засаленных кожаных штанах, с альпийской розой на тирольской шляпе, он проходит мимо, словно скукожившийся до буржуазных размеров эрцгерцог Иоганн, он плетется от пастушки к пастушке, он выуживает из уст у этих альпийских красоток четырехстрочные частушки, старинные песни, народные мелодии и жуткие истории, записывает их, сравнивает, отдает в перепечатку, — а все только затем, чтобы пополнить книгу своей жизни, краеведческий атлас долины Аусзее, чтобы издать свою ставшую и без того знаменитой книгу «Веретено» во второй и в третий раз, сделав ее еще толще. Старый Татаруга со своими необъятными ушами, служащими ему ничем иным, как краеведческими слуховыми рожками, подносимыми к пастушеским хижинам, крестьянским кухням, комнатам лесорубов, стрельбищам, трактирам и прачечным, так же как подносит сельский врач свой полированный деревянный стетоскоп к тронутым старостью грудным клеткам крестьян!

В зеленой шляпе, в зеленых чулках,
Зеленое хорошо просто страх!
В зеленой шляпе с зеленым пером,
С зеленой лентой над самым лбом!

А моя бабушка в сером из грубой шерсти костюме рыбачки, когда она ловит свою костистую уклейку, — разве это не свидетельство грубошерстного, штирийски-зеленого, альпийского, но также и духовного родства, которое окончательно изгнало из родословной в область преданий седобородых еврейских отцов и праотцов обоих дачников, детство которых прошло в моравском гетто? Почему же они не больно-то нравятся друг дружке? Или слишком уж друг на друга похожи? Когда доктор Татаруга встречает мою бабушку на берегу озера, где она ловит своих уклеек, когда стоит рядом с ней у причала возле постоялого двора «Ладнер», дожидаясь прибытия парохода «Рудольф», он лишь вежливо приподнимает шляпу, увенчанную хвостиком серны, да произносит: «Целую ручки», но никак не более того. Мне бы хотелось переместить их обоих в какие-нибудь карстовые горы, — и пусть они там поливают апельсиновые деревья! Пусть пасут овец на какой-нибудь святой земле, в худшем случае — пусть они оба обучают тамошних детишек грамоте! В конце концов, для физического труда они уже чересчур стары, да и совершенно к нему не приучены. По мне, пусть лучше сидят себе у горы Табор, ничего не делая, разве что, может быть, молясь, — да только либерально настроенные представители буржуазии не молятся, вернее, молятся только на искусство, на природу, на красивых и добрых людей, но прежде всего — на людей великих, на величайших людей в истории человечества: на Платона, Данте, Наполеона, даже на Карла Маркса. А также — на благородных дикарей в штирийских горах и на их старинные песни, запечатленные на все времена в книге «Веретено», изданной доктором Татаругой.

Ну так реформируй себя сам, штирийский Матросик! Вот сидишь ты на веранде в доме у Роберля, сидишь в кожаных штанах и зеленых носках, которые даже и у тебя подшиты фетровой стелькой, и куришь трубку! Согласен, — да и любой в наши дни согласится с этим, — тебя воспитали неправильно. Тебя воспитали всякие Татаруги, надворные советники и прочие патриоты. Три поколения отделяют тебя от гетто, обряд крещения как промежуточная станция сильно смахивает на скоростной поезд от здешнего Лемберга до Лазурного берега. На ужин ты еще ешь горячий борщ, а на следующее утро — устрицы, вдыхая запах мимозы. Ты принадлежишь к тому долгожданному поколению, которое получило возможность прогуливаться по Английской набережной в Ницце, не демонстрируя на каждом шагу собственную ущербность, или встречаться в штирийских горах, в гуще леса, с каким-нибудь графом Меранским или с княгиней Гогенлоэ и выглядеть в непромокаемой грубошерстной куртке и тирольской шляпе почти точь-в-точь, как они, — и вдруг ты снова принимаешься выспренно рассуждать о Святой Земле и хочешь (пусть только в мыслях) насильственно переселить туда свою мать, впрячь ее в пролетарскую телегу и заставить ползать по карстовым горам, даже толком не зная, что из этого выйдет! Твоей матери и старому Татаруге по меньшей мере известно, что может выйти из летних месяцев, проведенных в Зальцкаммергуте. Уклейки из вод озера и новые страницы для книги «Веретено». Но что высидишь ты сам в кожаных штанах и носках с подшитой стелькой, покуривая короткую трубку на веранде у Роберля? Результат своей откровенной неопределенностью опечалил бы и либерального гуманиста, и колонизатора, верящего в железную поступь прогресса.

За всеми этими умозрительными рассуждениями о кожаных штанах и штирийских шляпах я чуть было не забыл Соседа, а он ведь тоже как-никак поселился в доме у Роберля. Как проводит лето он? Ни форель, ни уклейку не ловит, старинных песен не собирает, прогулки на пароходе привлекают его не слишком, да и в политическом смысле ему тут заняться нечем. Роберль и его друзья-лесорубы, конечно, самые настоящие «товарищи», но в разговоре с буржуазными дачниками этот аспект не следует затрагивать как леворадикальный. А ведь Рабочая партия, как совершенно справедливо утверждают буржуи, обанкротилась. Во всяком случае, в миниатюрной гражданской войне она потерпела поражение, и Сосед поплатился своим креслом в парламенте. Сейчас он — пенсионер поневоле, да разве что секретарь профсоюза печатников; три месяца он провел в тюрьме «за политику», — ничего удивительного в том, что и он отступает на позиции, которые никому не вздумается у него отнять, на позиции друга природы. И при этом он с убежденностью повторяет, с убежденностью, которую восприняли бы как совершенно искреннюю даже люди, имеющие определенные представления о лицемерной борьбе левых и правых на протяжении всего пятнадцатилетия Первой республики: — Природа захватывает меня все сильнее и сильнее.