Изменить стиль страницы

Достойный путь народного образования, обрамленный книжными стеллажами с литературой облегченного типа, рекомендуемой специалистами именно учащимся рабочим, тем рабочим, которые не разражаются криком: «Сколько воды!», увидев море культуры в университетской библиотеке, — путь этот почти никогда не приводит к ученой степени, слывущей в буржуазных кругах аналогом грамоты о дворянстве, к докторскому диплому с пергаментным ликом, на котором горит глаз сургучной печати. Небольшой отряд студентов-революционеров, носящих рубашки апаш и обутых в сандалии, сыновья врачей и адвокатов, чаще всего, еврейского происхождения, — здесь, в общеобразовательном фехтовальном зале второго по старшинству университета во всем немецкоязычном пространстве, — это всего лишь разведчики, засланные из жилой цитадели в цитадель учености, более серьезного отношения к себе они не заслуживают, — сами они родом вовсе не из жилой цитадели или, если угодно, жилых цитаделей, и бессознательно стыдятся этого особым стыдом тех, кто воспитывался в одних жизненных стандартах, а живет в других. Куда ни глянь, повсюду проблемы мимикрии. Будь это за раздвижным обеденным столом, — там Шмёльцер и бургенландская бабушка проходят через чистилище взаимного приспособления, — будь это во внутреннем дворе Венского университета, где революционно настроенные сыновья врачей расхаживают в рубашках апаш и в сандалиях, решая свою роковую проблему: откуда взяться натуральному студенту из рабочей среды — токарю, шлифовщику, молотобойцу и электрику с трудовыми мозолями на руках и вместе с тем знающему греческий и латынь вплоть до самого омфалоса, то есть пупа земли?

Но откуда подобное нетерпение? Откуда это жгучее желание двигаться по тропе познания прыжками шахматного коня? Здесь, в докторской квартире у Соседа, — я буду по-прежнему называть его так, хотя Шмёльцер живет уже не рядом, а в десятом подъезде, — растут двое здоровых детей, мальчик и девочка. Когда-нибудь их можно будет назвать натуральными студентами из рабочей среды. Не зря же тут у книжного шкафа появился напарник, не зря же новое пианино, педали которого магнитами притягивают ноги гимназистки и гимназиста. Разучивая этюды Черни и эти самые педали немилосердно пиная, они самой игрой на пианино штурмуют высоты, вид на которые открывается только из докторской квартиры.

Парочка книжных шкафов и пианино — боготворимые колесницы классовой борьбы. Они распускаются красными знаменами, транспарантами первомайского шествия, партийной литературой и профсоюзной печатью подобно священному дубу Марии Таферль, одному из любимых паломниками деревьев в той части дунайского бассейна, в которой расположена земля Нижняя Австрия. Паломники уносят с собой листья и кусочки коры; частички священного дуба здесь раздают и завернутыми в непромокаемую бумагу, — щепки надо опустить в воду, которой потом умоешься или которую выпьешь (последнее помогает при судорогах и водянке), ее прямо так и называют древесной водой, а щепки глотают, чтобы извлечь с их помощью застрявшую в горле рыбью кость. Имею ли я право зайти в своем параллельном описании столь далеко (и не попасть при этом в лапы партийному суду), чтобы сказать: исполнение этюдов Черни представляет собой храмовую музыку для черной мессы подъема по классовой лестнице, скрип дверцы книжного шкафа раздается в кульминационный момент церемонии точно так же, как ранее со взвизгом раскрывались створки дарохранительницы?

Скамья на кухне, тумба для белья, голландские конькобежцы, вышитые красным и голубым на занавеске, за которой скрывается посуда, восхитительная цветная репродукция из бывшего Императорского музея («Мадонна с грушей» Дюрера), диванная подушка с ветряной мельницей, диванная подушка с китайским тростниковым пейзажем, — все это прихвачено с собой с Новой Звезды на Новейшую и не так бросается в глаза, как второй книжный шкаф, пианино или пламенеющая медью подзорная труба на балконе-«выбивоне», подаренная шестнадцатилетнему сыну на Рождество.

В каменном чреве балкона нашлось место для старой обуви, дожидающейся, чтобы ее как следует начистили. И для деревянных клеток, рассчитанных на мелкую живность, — кролик ест репу, курица, кудахтая, сносит яйцо, белая мышь воняет, хотя внутренним распорядком держать всех этих тварей в жилой цитадели воспрещено. Частенько тут и жестяная сидячая ванна, а над ее белоснежной задницей висит белье для просушки.

И все же балконный натюрморт вполне правомочен. Репа и кролик, белое белье, бордовая свекла, светлая шерстка белой мыши, алый гребешок курицы, солнечные блики на стенках сидячей ванны, — но никто в семье не умеет оценить по достоинству эту цветовую гамму, никто живописью в Народном университете не занимался.

Да и подзорной трубой обзавелись вовсе не из эстетических соображений. Шестнадцатилетний сын просиживает звездными зимними вечерами на «выбивоне» в теплом пальто, шерстяном шарфе и меховых рукавицах, вовсе не надеясь открыть некую художественную закономерность; нет, он всматривается в небо над столицей маленькой федеративной республики (еще недавно бывшей столицей империи и резиденцией императоров), всматривается в звездное небо над водонапорной башней с любительским энтузиазмом астронома, правда, на философской подкладке, — не зря же он год назад, в пятнадцатилетнем возрасте, насторожил отца, внезапно принявшись за чтение Канта. Закоченевшие пальцы вращают граненые медные колесики подзорной трубы, — она то поднимается, то опускается подобно пушечному стволу в сражении, которое ведется во имя жажды знаний, замирает на полминуты, когда в прицел попадает флюгер на водонапорной башне, но вновь устремляет ввысь свой стеклянный глаз, видит лунный лик, перемещается в сторону Большой Медведицы, пытается присосаться к Млечному пути, — именно так пытливый сын рабочего посылает через выдвижные медные тубусы подзорной трубы мысли и чувства, навеянные Кантом, как вычитанные, так и сопутствующие, одним словом, посылает в безграничную и бездонную тьму неба над водонапорной башней не нанесенное еще ни на одну астрономическую карту самодельное созвездие (оно мерцает лишь у него в мозгу, под теменем, однако лучи его распространяются со скоростью света). И эта безграничность и бездонность наверняка должна ответить ему какими-нибудь сигналами вроде азбуки Морзе. Напрасные ожидания, говорит, покачивая головой, отец. А мать, сама того не ведая, усиливает его опасения, беззаботно отвечая на невинный вопрос о том, где Франц: «Надел зимнее пальто, шапку и рукавицы, вышел на балкон и глазеет на звезды!»

Но не пора ли без лишних церемоний перейти от звездной вселенной к прозаическим подробностям житья-бытья в докторской квартире Соседа, не пора ли, точнее говоря, к ним вернуться? Но как перейти от Млечного пути, допустим, к масляному глянцу сидячей ванны? Как после Большой Медведицы (объектив настраивается на резкость, будучи наставлен на самую крошечную звездочку во всем созвездии) упомянуть о толстом, со средний палец, гвозде в ватерклозете (клозет теперь личный, и пользуются им только члены семьи и гости дома)? Следует добавить, что к этому гвоздю привязан шнур, который протянут через стопку вырезок из «Рабочей газеты» размером с почтовую открытку; измельченные подобным образом газеты служат теперь не только делу политического самообразования (хотя это еще как сказать!). Однозначным мнением партии нельзя пренебречь и в измельченном виде, и театральная рецензия на новую постановку «Дон Карлоса», изувеченная до восьмушки газетной полосы, столь же отчетливо декларирует свободу мысли, как и рецензия на всю полосу, если уж не размениваться на пустяки. Одним словом, внутренние пропорции и внешний образ жизни здесь не так очевидны, как на Новой Звезде; разница в размерах между звездным небом и «выбивоном», водонапорной башней и подзорной трубой, настроенным на философский лад сыном и жестяной сидячей ванной, Млечным путем и разрезанной на восьмушки «Рабочей газетой» требуют математического воображения, превышающего мои алгебраические познания, чтобы привести их к общему знаменателю.