Изменить стиль страницы

Лука хорошо помнил, как они сердились и как бранили его, когда он путал их имена. Хоть бы эта седая прядь была бы у них с разных сторон, часто думал Лука, тогда бы не так трудно было их различать.

Теперь, раздосадованный, он дал себе слово никогда не называть тетушек их настоящими именами: тетю Нуцу он будет называть тетей Нато, а тетю Нато — тетей Нуцой. Он был убежден, что это приведет тетушек в исступление.

Но, поделившись своим решением с Андукапаром, он почувствовал, что тот отнесся к его плану неодобрительно. Это было заметно по холодному выражению лица, и к тому же Андукапар, раскатывающий по балкону на своем кресле, вообще перевел разговор на другую тему и спросил:

— На какой улице теперь ваша школа?

Лука счел план отмщения провалившимся и, опираясь на балконные перила, стал смотреть на Куру. Снова вспомнил свое утреннее поражение.

Внутренне он все-таки не был убежден, что Конопатый обманул его и украл одежду. Скорее всего, не нашел наш двор, думал Лука и надеялся непременно встретить завтра рыжего Альберта на месте их знакомства. Он, конечно, будет там, и там же в ожидании хозяина будет лежать одежда Луки, так же аккуратно сложенная, как он оставил ее Альберту.

Так Лука и поступил. Наутро отправился к Верийскому мосту. До нынешней площади Марджанишвили, где тогда еще стояла немецкая кирха, он доехал на троллейбусе. Потом вернулся назад и неторопливо побрел по Ленинградской улице к своей бывшей школе. Одежда, из-за которой возникло столько неприятностей, за один этот день стала ему ненавистной, и, несмотря на то что его оставили в дырявых башмаках и старых брюках, он с удовольствием бы отказался от пропавших вещей навсегда.

Миновав Ленинградскую улицу, он повернул налево. Вскоре появилась и его школа — теперь военный госпиталь. У подъезда по-прежнему стояли солдаты. Там же было наклеено объявление. Лука прошел мимо подъезда и пошел по улице вдоль забора. Впереди он увидел три темно-зеленые санитарные машины. Они осторожно, одна за другой въезжали в ворота. Когда Лука подошел к воротам, усатый солдат запирал ворота на замок. А в глубине двора зеленые санитарные машины ползли медленно, как на параде.

Лука перешел на другую сторону улицы и по узенькому ухабистому проулку спустился к Куре. Ему очень не хотелось идти туда, и он мечтал, чтобы Конопатого там не оказалось. Но если другие могли усомниться, то Лука знал наверняка, что огненно-рыжий Альберт должен был ждать его на берегу Куры.

Глава пятая

В сентябре тетя Нуца, которая была старше своей сестры на пятьдесят минут, скоропостижно скончалась. Скончалась во сне, в собственной постели, безмолвно и безропотно. По всей вероятности, в полночь, потому что тетя Нато приблизительно в шесть часов утра подняла ужасный крик и переполошила весь двор. Балкон второго этажа заполнили соседи. Перепуганные, они взбегали по лестнице и спрашивали, в чем дело. Потом, узнав, что произошло, сокрушенно качали головами и молча стояли, выстроившись вдоль стены. Некоторые успокаивали и утешали тетю Нато, в основном — женщины.

Затем все стихло. Тетя Нато с опухшими от слез глазами сидела возле покойной, уставясь в одну точку, и на негромкие вопросы соседок отвечала шепотом, словно все они старались что-то скрыть от усопшей. Соседки из этой беседы узнали, что у бедной Нуцы за семьдесят лет даже ноготок ни разу не заболел. И все единодушно заключили, что ее смерть вызвана волнениями по поводу младшей сестры.

Пожалуй, это и в самом деле было так. Близнецы уже закончили гимназию, когда их сестра — впоследствии мать Луки — вздумала появиться на свет. К несчастью, мать их умерла родами, и старшим сестрам пришлось взять на себя все заботы о младенце. Кстати сказать, они неплохо воспитали младшую сестру. Ради того, чтобы она могла закончить университет, переехали из Кутаиси в Тбилиси. Они ее любили какой-то особенной любовью, холили и лелеяли, буквально тряслись над ней — ветерку не давали на нее подуть. Первый удар младшая сестра нанесла им, когда, еще не окончив университета, заявила, что выходит замуж, и представила им молодца в военной форме — Гоги Джорджадзе. Возмущение старших сестер не принесло никакого результата, разумеется, они вовсе не хотели, чтобы младшая сестра тоже оставалась старой девой, но им было жаль отдавать свою любимицу какому-то кавалеристу, кочующему по свету и не имеющему ни кола ни двора.

А теперь они и вовсе потеряли покой — прошло почти три месяца, а они ничего не знали о своей младшей сестре. С утра до вечера, каждую минуту, каждую секунду тревожились и беспокоились сестры, и не только до вечера. Лука до поздней ночи слышал их голоса. Иногда он просыпался среди ночи и прислушивался, хотя заранее знал, о чем они говорили и что лишало их сна.

Лука, не находя себе места, бродил по комнатам, в которых толпились соседи, и галерее. Время от времени он выходил на балкон. Облокотясь на перила, следил за течением Куры. Ему было жаль неподвижно застывшую в своей постели тетушку, у которой лицо еще больше сморщилось и пожелтело. Правда, вместо муки и боли лицо усопшей выражало полный покой.

Когда соседи выспрашивали у тети Нато причину смерти сестры, Лука пугался — вдруг она и в этом станет обвинять его отца. Но тетушка и словом не обмолвилась об отце. Она все время вспоминала пропавшую младшую сестру, звала ее, умоляла в последний раз взглянуть на любящую и заботливую наставницу.

Всеобщее первоначальное оцепенение вскоре прошло. Онемевшие соседи вновь обрели дар речи и начали готовиться к похоронам. Они совещались и спорили. Лука издали к ним прислушивался, и ритуал похорон казался ему столь сложным, что он испугался: если все эти правила необходимо соблюсти, тетю Нуцу, наверно, никогда не похоронят!

Датико Беришвили, который жил на первом этаже, между прочим, заметил: «Говоря по правде, я еще не разобрался, которая умерла — Нуца или Нато?» Кое-кто хихикнул по поводу его непонятливости, но весельчаков тотчас же урезонили. Датико все равно настаивал на своем, — не знаю, и все тут! «Как же не знаешь, — втолковывали ему, — когда мы пришли, Нато кинулась к нам со слезами и сообщила, что Нуца, Нуца умерла!» На это Датико Беришвили отвечал, она, наверно, так сказала в страхе, чтобы мы не подумали, что она сама умерла. Здесь некоторые опять тихонько засмеялись. Но смех сразу же пресекся, видно, соседи заметили Луку прежде, чем он успел повернуть голову и посмотреть в глаза людям, так свято чтущим традиции; теперь в этих глазах нельзя было прочесть ничего, кроме искреннего сочувствия.

В тот же вечер нагрянули родственники. Из этой родни Лука почти никого не знал. Они, едва успев появиться, деловито засуетились, тотчас составили текст телеграмм и отправили человека на почту, чтобы сообщить родным и близким, живущим за пределами Тбилиси, о смерти тети Нуцы.

Зря они старались, всего каких-нибудь пять человек приехали из деревни. Из этих пятерых только один верзила убивался — румяный, лысый дядька. Едва ступив во двор, он завопил отчаянным голосом: горе мне, сестра, что ты наделала, почему погубила нас! — при этом слезы у него лились градом. А ночью, когда он стал прикуривать от свечи, горевшей на гробе, и получил за это выговор: что, мол, ты делаешь, Поликарпе, где это слыхано, от святой свечи прикуривать?! — Поликарпе взъерепенился:

— Только не внушайте мне, что и я должен вслед за этой дряхлой старушонкой в землю сойти! Подумаешь, Нуца, — сейчас молодые ребята, кровь с молоком, на вовне погибают!

— Но ты же сам недавно вопил не своим голосом: почему ты нас погубила, на кого ты нас покинула?! — насмешливо передразнил дотошный родственник.

— Ради бога, оставь меня в покое! И не учи взрослого человека, как себя вести. Уж как-нибудь пять десятков родственников я похоронил, если не больше! — не успокаивался почтенный Поликарпе.

Андукапар почти не выходил из своей комнаты. Луке он предложил ночевать у него, пока тетю не похоронят. Другие посоветовали то же самое, и Лука три ночи проспал у Андукапара. Точнее, не проспал, а прободрствовал, ибо сон бежал от него. Если ему и удавалось ненадолго задремать, то перед глазами сразу вставал военный лагерь отца, как будто он вел коней на реку, или — еще того хуже — мерещилась Мтвариса. Чаще снилась Мтвариса, на лице у нее играла странная улыбка, одновременно выражавшая и радость, и печаль, как будто боль приносила ей и муку, и наслаждение.