Изменить стиль страницы

— Максим, ты знай… я тебя люблю.

Первый раз вслух произнесла это слово. Носила его, как тяжкий и сладкий груз, который хотелось и передать ему и оставить себе на веки вечные… Такая уж это ноша: и к земле гнетет, и поднимает над землей, будто крылья. Кто испытал, тот знает.

Глаза у него растроганно блеснули.

— Мы расстаемся самое большее на неделю. Я буду звонить. Я тебя люблю. Белка.

(Только со вчерашнего дня я стала для него Белкой; за живость мою, что ли, он меня так назвал…)

Максим наклонился — его губы коснулись моих, бородка защекотала мне подбородок. Пассажиры уже шли по полю, и он побежал, высокий и стройный, оглядываясь и махая мне рукой.

На обратном пути в автобусе было свободней. Я заняла место, прислонилась головой к стеклу. Закрыла глаза и снова увидела, как он бежит по полю, оглядываясь и махая рукой. Так тяжело стало, невыносимо — хоть вой. Но автобус разогнался, мягко закачался. Я подумала: «Всего неделя» и провалилась в сон.

Проснулась от толчка в плечо. Пассажиры выходили, и соседка, улыбаясь, говорила мне:

— Приехали!

Правда, мы стояли на знакомой площади, по-всегдашнему залитой солнцем. Отсюда было десять минут ходьбы до дома. Я вышла из автобуса, и вдруг ноги отказали. Стою — и не могу двинуться с места. В сторону дома. А в противоположную — пожалуйста, хоть бегом! «Да чего я боюсь?! — прикрикнула я на себя. — Кто они мне, в самом деле, — родные родители или ненавистные враги? Разве я несовершеннолетняя? Какое зло я совершила, какое преступление на моей совести? Что я стою и дрожу? Для кого же светит это солнце, распахнуто это небо, если не для нас, живущих?»

И пошла. Прохожие поглядывали на меня с удивлением: что это с ней? Потому что я шагала, вздернув голову, задрав подбородок, с улыбкой на губах.

Смотрите, пожалуйста! Я живая! Я люблю! Я никого не боюсь! Но я еще не знала, что меня ждет…

В нашем дворе соседка, хромоногая тетя Лида, развешивала белье. Я ее бодро поприветствовала:

— Здравствуйте, тетя Лида!

Она вынула прищепку изо рта, пригляделась ко мне и вскрикнула:

— Ленка! Ты что, ничего не знаешь?

Улыбка слетела у меня с губ.

— Нет… А что?

— Беда же у вас! Твой отец разбился! В аварию попал!

Секунду я стояла, осмысливая ее слова, потом кинулась в подъезд.

Тетрадь третья

1

Это случилось накануне вечером. Отец, пьяный, вывел машину из гаража (мама отправилась в магазин, а Вадим на почту) и куда-то умчался. Проехал он всего-то метров пятьсот, выскочил на перекресток при красном свете и врезался в трактор с прицепом, на котором обычно перевозят хлопок-сырец.

Все это я узнала поздней, а первое, что спросила, едва вбежала в нашу незапертую квартиру и увидела мать в кухне и Вадима в глубине веранды:

— Жив?

У мамы упали руки. Она опустилась на стул и заплакала. Вадим вышел в комнату, оскалился, как загнанный зверек, и произнес:

— Прибыла!

— Жив или нет?

Отец был жив.

Мама, сказав это, продолжала сидеть на стуле с потерянным видом. Вадим яростно ногтями расчесывал голое плечо; он был в майке и спортивных брюках.

— А тебе вроде не все равно! — подал он голос.

Я закричала, чтобы он немедленно заткнулся. Мама заговорила скорбно, тихо:

— К нему не пускают, дочка. Он очень плох, наш папка…

Мне сдавило горло от жалости. Я не узнавала ее. Она постарела лет на десять: волосы не причесаны, висят прядями, нос заострился, в углах глаз морщины… Моя мама — старуха!

Не знаю, как получилось, что я подошла к ней, обняла, прижавшись щекой к ее щеке, и мы обе в голос заплакали. Вадим повернулся и ушел на веранду.

— Ох, дочка, дочка, какая беда у нас! — приговаривала мама.

Откуда у нее этот голос, расслабленный, заунывный, дребезжащий? Откуда взялось это слово «дочка», которое я сто лет уже не слышала? А ее руки! Они обнимали меня, гладили по спине, и мне было просто жутко, как будто время помчалось вспять, перед глазами замелькала серая полоса годов и дней, и я стала той пятилетней девчонкой, которую во дворе обидели, а дома приласкали…

Кое-как мы наконец успокоились и смогли разговаривать.

Состояние отца было тяжелое. Он разбился дико, безобразно. Врачи говорили, что нужно быть готовыми ко всему.

— Я уж думала, уехала ты… — закончила мама, жалобно всхлипнув.

— Нет, я была здесь. Никуда не уезжала.

— Есть, наверно, хочешь? Сейчас покормлю.

О чем она беспокоилась! Я чуть опять не заревела от такой заботы.

Обеденный перерыв у нее закончился, и она так и ушла на свой масложиркомбинат, ни о чем меня не спросив. Словно ничего в моей жизни не произошло. Словно я вернулась в лоно семьи такая же, как была прежде. Или, может быть, рядом с большим горем мои события потеряли для нее всякое значение и смысл?

Я не могла есть. Раз-другой ткнула вилкой в жареную картошку и встала из-за стола.

Выскочив во двор, я оглянулась по сторонам, будто заплуталась, сбилась с дороги и не знала, куда бежать дальше. Солнце палило по-летнему. Я обогнула угол дома и очутилась на улице Конституции. Тут огромные тополя давали густую тень, но от грохота тяжелых машин и от выхлопных газов кружилась голова. Наискосок через серую, пыльную рощу, мимо спортивных площадок нефтяного техникума я вышла к ограде нашей городской больницы. На что я надеялась?

Уж не на то ли, что в окошко высунется отец и окликнет меня: «Лена, я здесь!»

Конечно, меня к отцу не пустили, еще даже накричала медсестра, а врач, которая вышла в приемный покой, сказала уже известное мне: очень тяжелое состояние, ни о каких посещениях Соломина не может быть речи…

Около техникумовской спортплощадки протекал небольшой арычок. Я села на пыльную траву, сняла туфли и опустила босые ноги в прохладную воду. Меня подташнивало — от голода или всего пережитого, не знаю. В голове была какая-то каша. То всплывала мысль об отце, то о Максиме, то о том, что каблук на туфле сбился… или вдруг привлекал внимание плывущий листок: далеко ли он уплывет? — и казалось, что он чем-то на меня похож, так же его несет и крутит…

Неожиданно кто-то подошел сзади. Я оглянулась: Вадим. В сандалетах, спортивных брюках и клетчатой рубашке навыпуск. Хмурый, с наморщенным лбом.

Я равнодушно отвернулась от него, как от случайного прохожего. А он постоял-постоял и сел рядом. Снял сандалеты, закатал брюки и тоже опустил ноги в воду. Помолчал и сказал:

— Сейчас в горах хорошо. Вот поправится отец, съездим с тобой, побродим.

Я потерла лоб ладонью.

— Поправится или умрет — неизвестно.

— Нет, он не умрет. Он сильный. Я думаю, он выздоровеет и начнет жить иначе, — негромко проговорил Вадим.

— Как это — иначе? — безучастно спросила я.

— Жизнь станет ценить. Поймет, что она у него одна.

— А до этого он думал — две, что ли?

— До этого он думал: побольше бы от нее урвать. Прожигал как мог.

— Ерунда какая… — вяло возразила я. — Просто он никого не любит. А без этого хоть двадцать жизней, все равно бессмысленно.

Оба мы сидели, повесив головы, глядя в арык; на посторонний взгляд — две сонные, разомлевшие фигуры. Вокруг мы не смотрели и поэтому заранее не подготовились к приближающемуся стихийному явлению. Что-то сзади подхватило меня под мышки, подняло высоко в воздух, развернуло — и вот уже перед моими глазами хохочущая, крепкоскулая и коротконосая физиономия Федьки Луцишина.

— Ленка, ты ли это? Я смотрю: кто это сидит? Ты или не ты? А это ты! — заорал он и закрутил меня так, что ноги мои оторвались от земли, а платье надулось как парус.

— Ну-ка отпусти, — попросила я, летая на этой карусели.

Он поставил меня на землю.

— Ух ты! Здорово! А твой брат говорил… Привет! — бросил он Вадиму, молча на него смотревшему. — Что ж ты трепал, что она не приедет?

Вадим промолчал. Я оправила платье и все так же тихо сказала: