— Чего раскричались, пигалицы?

И в наступившей тишине произнес тихим, но внушительным голосом:

— Августе Николаевне на переменах тоже отдыхать надо. А вы-ыы!

Он сощурил узкие глаза, снизу вверх оглядел этих голенастых девочек, каждая из которых была на голову выше его, и припечатал:

— Вон в каких невест вымахали, а ни одна толковое сочинение написать не может.

Присвистнул, сунул руки в карманы штанов и при всеобщем молчании удалился из класса.

А вслед за ним вышел и Сережа.

— Слыхал, как я их? — победно спросил Петр Паратиков.

— Слыха-аал…

— Это я за смех. За хиханьки да хаханьки. Смеяться над умными людьми меньше будут. Нагнись.

Сережа нагнулся, и мальчуган зашептал ему в самое ухо:

— Ты мне завидуешь, что я маленький?

— Не особенно.

— Маленько-то завидуешь?

— Да и маленько не завидую.

Петр Паратиков вздохнул и признался:

— А я тебе еще как завидую…

— Ты еще вырастешь, — утешил Сережа. — Какие наши годы! Что ты дома-то делаешь?

— Из пластилина греков леплю, — громко ответил Петр Паратиков.

Сережа спросил:

— Древних или нынешних?

— Исключительно древних: очень умные люди были.

— Покажешь? — загорелся Сережа.

— Нынче? Нынче не могу: в Полетаевщину еду.

А сторожиха Вера Ильинична Кислицина уже звонила истово в старинный звонок — колокольчик «Дар Валдая», каких раньше было много в этом раздольном некогда ямщицком краю.

Уроки бежали быстро, как кони среди рассыпчатых снегов, и, уставая, Сережа смирился с тем, что скоро придется идти домой.

Последним уроком было пение. Здесь ученики все делали сами, без учительницы, тем более что штатного музыканта в школе не было — не прислали, и музицировал Петр Паратиков.

Для него девочки поставили стул посредине класса. На этом стуле, кроме Августы Николаевны и музыканта, никто никогда не сиживал.

Ноги мальчугана еле-еле доставали до полу, а на коленях покоился огромный баян, блистающий белыми и черными кнопками и металлическими уголками, на коих были вычеканены травы. Человека из-за инструмента не было видно, и он вытягивал шею, чтобы народ удостоверился, что баянист здесь и скоро будет музыка.

Вот Петр Паратиков надел на правое плечо ремень. Плечико было узкое, и ремень пополз вниз, но музыкант вовремя придержал ремень подбородком, подтянул к шее и сел прямо-пряменько. Его лицо с прозрачными оттопыренными ушами стало бледным. С неожиданной силой Петр Паратиков надломил баян и легко повел его вправо, обнажая алые мехи. Сперва баян шумно вздохнул, набрал воздуха и так заиграл, что Сереже захотелось петь и плакать от этой вольной, переливчатой, бьющей в душу музыки.

Лицо баяниста побледнело еще больше, а потом покраснело, сощуренные щелками монгольские глаза горели карим огнем. Девочки-длинноножки смотрели на Петра Паратикова с восторгом и страхом.

Музыка уводила в такие дали, что выносить ее стало трудно, и на правах дежурного Сережа взял классный журнал и понес сдавать в учительскую.

В коридоре сторожиха Вера Ильинична спросила его:

— Это Петр так хорошо играет?

— Он, — ответил Сережа, понимая, что сторожиха спрашивает, лишь бы поговорить. Разве она не знает, что, кроме Сережиного друга, в школе играть некому?

— Огонь-парень! — обрадовалась разговору сторожиха. — А ты, Сергей, чего на баяне не учишься? Боязно или неохота?

— Способностей нет.

— Тебе дедушка-то вертело покупать не собирается? — спросила сторожиха, понимая под вертелом магнитофон.

— На что мне оно? — пожал плечами Сережа.

А сторожиха поинтересовалась между прочим:

— Лидия-то Александровна ничего не пишет?

— Нету…

— Говорят, ее в Советске видели. Будто бы она в кружевной мастерской работает. Врать не буду, сама я не встречала ее, но слух идет.

Сережа догадывался, что ради разговора сторожиха может невзначай присочинить от себя, но сейчас ему верилось, что она говорит сущую правду.

— Отца и мать не забываешь?

— Нету…

— Ой, беда! Ой, беда-аа!

Дверь в учительскую была приоткрыта, и оттуда доносились сердитые голоса: низкий — учительницы, высокий — доярки Вдовициной, матери самой слабой ученицы в Сережином классе. Отсюда из коридора был слышен весь разговор:

— Валя, — выговаривала учительница. — Ты моя бывшая ученица. Разве я тебя этому когда-нибудь учила?

— Жизнь-то научит, Августа Николаевна. Она и не тому научит.

— Валя, ты не кричи, — увещевала учительница. — Не напрягай голосовые связки.

— Они у меня всю жизнь напряженные!

— Дай им отдохнуть.

— Рада бы, да не выходит.

— А ты постарайся, Валя.

— Старалась уже… Я же к вам с чистой душой… Что я — меновщица какая?

— За всю жизнь я не взяла ни одной лишней копейки!

— А я взяла?!

Голоса становились громче.

Сережа пошел на помощь к учительнице, а сторожиха посоветовала ему вслед:

— Не ходи ты туда, парень, от греха подальше. Ой, не ходи!

Бочком он проскользнул в учительскую через полуоткрытую дверь. Обе женщины увидели его и разом смолкли. На лице учительницы зашевелились морщины, собрались около глаз и на щеках, где когда-то были ямочки, и, вот так улыбаясь, она сказала:

— Подойди сюда, Сережа… Дай-ка мне, пожалуйста, журнал. Та-аак. Сейчас мы продолжим закрепление…

Августа Николаевна говорила как бы не от себя, а от могущественного и справедливого Знания, на которое никому никогда не дозволено повышать голос.

Вдовицина потопталась на месте и пошла к двери. Учительница окликнула ее:

— Узелок-то возьми, Валентина Васильевна.

Ни говоря ни слова, Вдовицина вернулась, взяла со стола бидон с медом, завязанный в белый головной платок, и опять пошла, но учительница спросила:

— А «до свидания» будет, Валентина Васильевна?

— Будет, — пообещала та и сказала тихим голосом, в который прокрадывались слезы:

— До свидания.

— До свидания, Валя.

— До свидания… Августа Николаевна…

Доярка ушла, притворив за собою дверь.

В деревне ничего не скроешь, и Сережа знал, что Вдовицина и некоторые другие родители ходят к Августе Николаевне с подношениями, чтобы она ставила хорошие оценки их детям-двоечникам. Не было случая, чтобы учительница приняла хоть что-нибудь, но, зная это, горе-родители продолжали ходить с тайной надеждой: а вдруг на этот раз примет?

Августа Николаевна посмотрела на дверь и попросила мальчика:

— Посиди со мной, Сережа. Порисуй.

Она посадила его за торец длинного учительского стола, покрытого зеленым сукном в чернильных пятнах, дала чистый листок бумаги и карандаш. А сама села у другого конца стола проверять тетради.

Сережа стал прикидывать, чего он нарисует. Ничего особенного мальчик придумать не смог, пошептал для удачи тему будущего рисунка и стал рисовать: что выйдет, то выйдет. Пока мальчик водил карандашом, боковым зрением он видел учительницу. На лице ее жило извечное, застарелое страдание: ничего не пропустить, вывести самую справедливую оценку и продумать, какому ученику или ученице что и как передать на словах. Иногда, как и Сережа, она вышептывала свои слова, и в это время они были очень похожи — десятилетний мальчик и старая учительница.

Не отрываясь от работы, Августа Николаевна попросила:

— Сережа, покажи, что ты нарисовал.

С одного конца стола на другой он перенес рисунок и карандаш, положил перед учительницей и вместе с ней стал рассматривать нарисованное.

На бумаге были изображены две широкие рыбы, в толще воды плавающие одна над другой. А у самого дна, где росли водоросли, держались стайкой семь маленьких рыбок — мал мала меньше.

Учительница молча разглядывала рисунок и наконец спросила:

— Что это за рыбы?

— Лещи…

— А около дна?

— Около дна ходят маленькие лещёнки. Тут — лещи, а там — лещёнки…

— Хорошо ты нарисовал, Сережа, — похвалила учительница. — Жизненно.

Она полюбовалась рисунком и попросила: