Забывшись коротким сном, мальчик поднялся раньше дедушки, оделся, захватил ломоть хлеба и, не звякнув калиткой, пошел дальше от деревни.

Его обступила рожь в белой толстой росе, и ненадолго, в предчувствии перемен, ему захотелось отчаянным усилием воли подняться над рожью и полететь невысоко, чтобы видеть зерна в колосьях, птиц, пережидающих росу, пустые гнезда жаворонков…

Он собрал росу с колосьев, вымыл ею лицо, глаза, уши и сразу стал далеко видеть и слышать.

Далеко-далеко он увидел деревню Кукушку в тополях и услышал, как по всему полю подают голоса птицы, еще робкие после вчерашнего дождя. Только одна птица, если судить по ее пению, золотая, продувала свой пастушеский рожок:

— Фиу-тиу-лиу!..

Куда теперь?

Домой? А если квартиранты сегодня же повезут его в город, а у него не хватит духу отказаться? Сегодня они, наверное, не сделают этого, но он не сможет скрыть, что слышал разговор, и обязательно скажет Лидии Александровне:

— Отсюда я никуда не поеду.

Скажет ли? Отсюда-то легко загадывать и храбриться, а вблизи все по-другому, все не так. Лучше походить, устать, охолонуть, и тогда уже ничего не страшно. А если вовсе не приходить в деревню? Они все поймут и уедут. То есть как это «не приходить»? Жить-то где? У кого? У него же никого нет, кроме дедушки. Не-еет, человеку рано или поздно обязательно куда-то надо приходить.

Он придет. Только не сейчас.

Если дедушка и квартиранты кинутся искать его, куда, мол, он убежал без спросу? И найдут, а душа его еще не готова сказать эти самые слова:

— Отсюда я никуда не поеду.

Не найдут.

Он сумеет спрятаться. Про эту спрятку никто не знает, кроме его друга Петра Паратикова, да и тот на все лето уехал с братом Константином и родителями к родне в Лебяжье.

Ближе к полудню Сережа пришел к старым березам, залез в дупло, что было высоко над землей, и удобно устроился там.

Вот она — заветная спрятка!

Здесь пахло берестой, воском и горелым деревом и было загодя постлано сено. Лежи, свернись калачиком и ни о чем не думай!

Если бы береза могла говорить, она бы рассказала мальчику о том, что в этом дупле роились и держали мед пчелы, пока люди не поселили их в ульи. Она бы вспомнила, как здесь не единожды ночевал медведь и тихонько повизгивал во сне: жаловался, а на кого, она так и не поняла.

Из дупла было видно бирюзовое небо. Между ним и Сережей свешивалась ветвь, одетая зелеными листьями. Она раскачивалась и что-то хотела высказать человеку.

Что?

Мальчик выглянул наружу.

Плакучих ветвей было много, и все они говорили наперебой. В ветвях закипал ветер, и они метались и били по черной коре, и в метании этом было предчувствие осени, хотя стояла жара и рожь еще не начали убирать.

Сережа слез с дерева и пошел в деревню навстречу ветру. Ветер катил по полю волны, и рожь ластилась к небу — подкатывалась к белесому его краешку и затихала.

Дома ворота были раскрыты и ветер ворошил перья на курицах.

В задней избе у окошка стоял дедушка и, шевеля губами, читал книгу — ту самую, которую Сереже дала на время Лидия Александровна.

Он не услышал, как вошел мальчик, и, увидев внука близко от себя, вздрогнул, так что в книге ворохнулись страницы, и сказал:

— Ой, как ты меня напугал!.. Чего же ты на озеро-то как долго ходи-иил?

— Так…

— А мы тут обыскались тебя. Обкричались. Вишь, на красной машине к квартирантам хозяин приехал! Они собрали вещи моментом и уехали. Муза голосом ревела: «Давайте Сережу дождемся!» А хозяин говорит: «На переправу опаздываю»… Тебе не попадалась красная-то машина?

— Не-еет!

— Муж-то у Лидии Александровны такой молодой, симпатичный. Животик у него через ремешок свешивается. Всё иконы на подволоке искал! Не нашел. А колыбельку нашу забра-аал. Вместе с шиповником. Я сперва не хотел отдавать. Да он говорит: «Я ее в музей приспособлю. Пускай люди любуются». Я подумал: «Чего она здесь будет пылиться? Лежать в ней все равно некому». И отдал. Не бесплатно, конечно… Я его спрашиваю: «Куда торопитесь? Зачем такая выгонка? Погостили бы недельку-другую». Он говорит: «Нельзя: момент все решает — квартиру получаем». Так я и не понял, где… то ли в Советске, то ли в Кирове? То ли в Яранске, то ли в Москве? Лидия-то Александровна все тебя поминала и плакала…

И краткая ненадежная радость, оттого что квартиранты уехали и, стало быть, никто теперь не увезет Сережу в город, стала быстро меркнуть у мальчика.

— Так-то они вроде культурные люди, — говорил дедушка. — А что-то у них не то! Последние стихотворения Пушкина позабыли…

Мальчик взял у дедушки книгу, полистал и, не разбирая, что в ней напечатано, пробормотал:

— Без картинок…

— Не нарисовали, — согласился дедушка. — Пойду хоть ворота закрою.

Оставшись один, Сережа разобрал слова в случайной странице, и они поразили его. Он отвел глаза от книги и заплакал, оттого что Лидия Александровна и Муза уехали, возможно, навсегда и ему не пришлось с ними проститься, оттого что при них он не удосужился почитать эту книгу и поговорить о ней и оттого что в его жизни больше не предвидится перемен и все пойдет по-старому… Он опять заглянул в книгу, и снова, так что занялось дыхание, пушкинские строки ожгли его душу неслыханной красотой:

Что белеется на горе зеленой?

Снег ли то, али лебеди белы?

Был бы снег — он уже бы растаял,

Были б лебеди — они б улетели.

Школа

Вятское кружево _7.jpg

Школа размещалась в деревянном здании бывшей земской больницы, и с того давнего, дореволюционного времени в ней пахло лекарствами. И потому, приходя на уроки, Сережа опасался, как бы из той или иной двери не вышел человек в белом халате и не предложил бы сделать укол или прививку, что бывало несколько раз в каждом учебном году.

Тем не менее он храбро сидел на первой парте рядом со своим другом Петром Паратиковым, слушал учительницу Августу Николаевну Белобородову и не пропускал ни единого слова, за исключением тех случаев, когда заглядывался на тополя за окном. Они исстари окружали школу могучим каре — четырехугольным строем — и принимали на себя все ветра в округе. Иногда Сережу отвлекал паук, что жил в косяке окна и время от времени показывал свое блестящее брюхо в ореоле длинных изломистых ног, которые всегда куда-то спешили.

А Петр Паратиков слушать учительницу не любил. Правда, вслух он не выражал своего неудовольствия, но на лице его было написано:

«Ну и что?»

Или:

«Это мы и без вас знали».

Или еще:

«Нельзя ли чего-нибудь поновее? Когда все это кончится?..»

Порой он тоскливо вздыхал и смотрел в окно, как Монте-Кристо, заточенный в мрачный замок Иф, в свое время смотрел на свинцовую зыбь Средиземного моря: не покажется ли белый парус надежды?

Позади Сережи и Петра всегда было неспокойно— задние парты шумели. Учительница не замечала этого шума, потому что с годами стала хуже слышать, а только догадывалась о нем и, догадываясь, лучшие свои уроки рассказывала, глядя на Сережу — для него рассказывала. Он это знал и, не обращая внимания на общий классный шум, очень боялся потерять взгляд старой учительницы. Мальчик понимал: если он его потеряет, то тогда этот взгляд будет обращен не к нему, а к кому-то другому. И тогда из его жизни уйдет нечто важное, надолго, если не навсегда.

Учительница говорила, а он смотрел на нее не заискивающе, не подобострастно, а уважительно, так, как в большой семье дети смотрят на мать, когда она беседует с ними — по делу, по необходимости, от души.

В классе никто не знал, что лучшие свои уроки Августа Николаевна рассказывает для Сережи Рощина, а он никому никогда не признался бы в этом: нельзя.