Изменить стиль страницы

Зыбь не плещет в борт, не вздымает белые султаны, не рассыпается жемчугами, она выгибается круглой и гладкой китовой спиной, медленно ныряет под судно, то поднимая его, то опуская. Весьма нежно. Но этого хватает для того, чтобы раскачать строп в трюме, превратить его в мячик на резинке, двухтонный мячик.

— Полундра! — кричит лебедчик в трюм, когда груз на шкентеле только приближается к жерлу.

— Полундра!! — орет он, видя, что строп из-за качки пошел «гулять» от борта к борту или, еще хуже, по кругу.

— Полундра!!! — вопит лебедчик, заметив «плохую» бочку на снижающемся стропе, бочку, неустойчиво поставленную на сетку там, в трюме плавбазы, или мокрую от тузлука и выскользнувшую из своего шестнадцатирядья во время подъема.

Двухтонный мячик на резинке, не видимый тобой, мотается по трюму, норовя сбить уже стоящие там бочки, врезаться в борт, зацепить и сорвать доску обшивки или стальной трап на трюмной переборке. Смертоносный летающий мячик…

Ты стоишь наверху, на верхней палубе, а печенкой чувствуешь, как оно там, в трюме, в гулкой глубине, и гак — будто кончик твоих нервов.

Путь — катать бочки по трюмам и лишь потом становиться к лебедке — единственно верный путь, что называется, от господа бога.

Я сказал; гак — кончик твоих нервов. Это так, поуправлять им в полной мере можно только на паровых лебедках. Почему? Да просто потому, что они бесхитростнее электрических. Ты оживаешь, работая на них, руки ощущают пульс лебедки, живой трепет пара. И этот пульс, как все живое, вызывает в тебе ответный звук, взаимность. Здесь же, на электролебедке, ты — почти безучастный нажиматель кнопок: щелкнул рукояткой контроллера, и в нем защелкали десятки релюшек, контакторов, затрещали, заныли под током, одни катушки намагнитились, другие размагнитились, и вот, наконец, противно гудя, лебедка набирает скорость. Рукоятку — на «нуль», и снова трещат челюсти контроллера, клацают зубы контактов и, наконец, тормозят электромотор.

Нет, зовите меня как угодно — консерватором, мракобесом, но мои симпатии останутся там, на «Весне», на стороне живых паровых лебедок. Теперь я понял, почему не испытывал хмельной радости великана — обладателя всемогущих рук, когда работал на кране, а сразу почувствовал это, став за рычаги паровых «скорострельных» лебедок. Меж ними такая разница, как между юношеской и стариковской любовью.

Вираю пустую сетку из трюма, она застроплена одной гашей, вторым концом болтается, и поэтому приходится поднимать ее под самый блок. Алик в это время набивает, то есть выбирает, натягивает свои шкентеля. Я слежу. Как только исчезает слабина, перевожу рукоятку на «майна», на третью скорость, и для меня на полминуты, пока сетка доплывает до Аликиного блока, наступает перекур.

С утра островной катер-жучок пошел в Магадан. Он подходил к борту «Весны» и взял пассажиров, в том числе и Тому. Отсюда пять часов ходу до бухты Нагаева. Так что они уже встретились. Понятно, я ревную к Сашке, завидую ему. Но это — так, без всяких.

Сетка нырнула в трюм плавбазы. Стопорю лебедку и успеваю додумать свою мысль: молодец, Томка, дождалась своего счастья.

Еще до ужина я заглянул на минуту в лазарет. У Юры сидел усатый матрос-лебедчик, который заменил его на вахте и которого, в свою очередь, заменил я.

На тумбочке лежали луковицы и яблоки. Это усатый получил с материка ко дню рождения.

— Садись! — широким жестом пригласил именинник. — Скажи хоть, как мои лебедушки там без меня?

— Спасибо, хлопцы, по не могу; к помпе сейчас идти. Он знает, — я кивнул на Юру.

— Ага! — подхватился он, захлестывая пояс халата. — Я тоже с вами гребу туда.

— Куда? — я увидел, что повязка у него осталась лишь на правой ноге, а на икре левой бугрились красно-синие пересекающиеся шрамы. — Людей пугать. Лежи, успеешь еще, без тебя пока справимся. Скажи лучше, где доктор?

— А только вот слышали! — кивнул он на усача, словно призывая его в свидетели. — Вот сейчас с супружницей в коридоре аукался.

— Точно, минут пять тому, — подтвердил усатый. — А ты лежи, лежи, наскачешься еще, какие твои года…

Юрка послушно расслабился, снова сел на койку и порекомендовал, будто для собственного успокоения:

— Док — старый мариман, он пойдет, пойдет, — и мотнул черной шевелюрой на переборку, на «женский стационар», — за нее пойдет. Она девка что надо!..

В столовой я подсел к матросам, изложил план похода, и двое без всяких уговоров согласились идти защищать повариху, которая пользовалась, надо сказать, самой бескорыстной любовью у экипажа «Весны» — за вкусный харч, за то, что была свой парень.

Втроем было веселей. Мы позвонили из красного уголка доктору в каюту, и нас не обескуражило даже то, что он пробубнил в трубку с явной неохотой:

— Я предварительно позвоню ему, — это о помполите. — Я все-таки не понимаю, что, собственно, от меня требуется. Я всего только врач…

Честно говоря, о нашем походе мне и рассказывать не хочется. Камбузница была, конечно, «всего только» камбузницей, и резинки губ ее так и не разжались за все время разговора. Матросы клялись, что Маринка, когда они ее подняли на палубу, «ничем, кроме моря, не пахла». Но клялись слишком горячо, и веры им, я видел, почти не было. Зато док, «всего только» док, когда на него чуть-чуть придавили авторитетом Романихи, пробормотал с бараньей искренностью и наивно вылупленными рыжими глазами:

— Да вроде винцом маленько попахивало.

Это и решило дело, хотя я много и, по-моему, очень доказательно говорил и договорился до того, что сам стал доносчиком, ляпнув, что в лазарете, дескать, вообще держится стойкий запах «спиритуса вини» и потому немудрено ошибиться в источнике попахивания.

— Приказ я еще не визировал, — после тягостного молчания четко проговорил помполит, напряженно задумчивый, с грустными черными бровями, сведенными на переносье. — И пока воздержусь. Советую вам, — он посмотрел на меня, — сходить к капитан-директору. Смелее! — его глаза тронула улыбка. — Он не съест.

В глубокий трюм спустись.

Взойди на мостик.

Прислушайся к работе дизелей —

И ты на корабле не будешь гостем,

А будешь дома ты на корабле.

Проходя по палубе, я услыхал шум возни, заглянул в трюм. Дрались двое. А отсюда, сверху, хорошо было видно: в занесенном кулаке Насирова блеснул комок скоксовавшейся от влаги соли, и руки их окрестились над головами — они сошлись в клинче. Вологодский Коля не уступал кавказцу, даже опередил сейчас. И дивно было видеть его, северянина, всегда уравновешенного, всегда вразвалочку, таким быстрым и порывистым. Я хотел криками остановить их, но не тут-то было, и я рванулся к трюмной тамбучине. Внизу, в трюме, стояло человек пять парней из нашей бригады. Они серьезно наблюдали драку, и один спокойно сказал мне:

— Не мешай.

Другой прибавил, кивнув на чужого бригадира:

— Ему это на пользу. Может, в другой раз свиньей не будет. А то, глянь, «забывает» все.

Дрались они за дело. Кровным делом бугра было расставить людей так, чтобы перегруз и выпуск готовой продукции — эти две работы — одна другой не мешали. Насиров же опять не оставил нашей смене задела, сославшись на перегруз.

— Коля сдавил руку Насирова так, что камень выпал из его пальцев. Выпустив руки противника, Коля отпрыгнул назад и изготовился к удару. Но Насиров неожиданно рухнул Коле в ноги и прижал их к груди, как нечто самое дорогое. Хохоток взметнулся из трюма. Но ржали наши преждевременно.

— Коля! — крикнул я. Но он уже упал на спину, и я поспешил ему на помощь.

Насиров прямо с корточек бросился на грудь поверженного врага и вцепился бы, наверно, зубами в его глотку. Но, ухватив жесткий от соли воротник, я оторвал Насирова от Коли. И Коля с трубным кличем «глумишься?!» вскочил на ноги. Насиров ударил меня, что называется в боксе, вразрез, лицо мгновенно загорелось. Я тряхнул кавказца за воротник и затем швырнул на палубу. Во мне загоралось бешенство, трепетало забытое живое чувство гнева. Насиров не поднимался. Подлая лиса! Но вот он привстал на одно колено и как ни в чем не бывало принялся отряхивать штанину от соли. Наверное, он отлично видел сейчас всю сцену со стороны: Коля и я стоим в стойке, сжав кулаки и широко расставив ноги (чтоб уж теперь не обхватить!), а он, командир-бригадир, являет собой жертву агрессии.