Изменить стиль страницы

Надо мной, горланя, проносятся чайки, слева по борту закатывается багровый шар, и свежая киноварь расплескалась по бугристому морю, по облакам, по белым надстройкам «Весны».

Если солнце красно к вечеру, моряку бояться нечего.

Подходит Насиров, бригадир заступающей смены. Ростом он ниже Валентина, но тоже крепко обит, коренаст и, в отличие от нашего доброго бугра, резок в движениях, угрюм и напорист.

— Много еще?

— Да нет, — говорю, — стропов пять-шесть.

— Кончайте! Нам трюм нужен, будем забивать готовой продукцией! — в черных восточных глазах проблескивает холодная улыбка. — Задел приготовили?

Сдавая смену, бригада должна оставлять задел — несколько десятков бочек с вложенными в них полиэтиленовыми вкладышами, чтобы работа по посолу рыбы не прерывалась. Валя Иванов всегда строго следит за этим. Иной раз мы увлечемся: к концу смены взвинчивается темп — хочется «добить» сотню или просто забондарить лишний десяток бочек. Но он снимает одного или двоих с процесса — мы обычно ворчим — и сам вместе с ними готовит задел. Насиров нередко «забывает» о нем. Романиха благоволит Насирову. Он бегает к ней за советами и внимательно выслушивает ее ЦУ, без которых может прекрасно обойтись. Он ходит в передовиках, его недавно снимал для газеты корреспондент. «На память, Насиров, подпиши, — приставал к нему наш Гоша, — я нею тараканов травить буду, над койкой повешу — ни один не пробежить».

— Мы-то для вас всегда готовим, — отвечаю я Насирову, — чем объяснить, что вам на задел так часто не хватает времени?

— Не твое дело! — бросает он и уходит.

Но мне сегодня нелегко испортить настроение.

Сменившись и поужинав, иду в носовую надстройку, к Юрке. Он в халате сидит на койке, читает Сэлинджера и явно ждет меня: на тумбочке стоит тарелка из-под супа, нетронутая котлета, кружка компота и мензурка с прозрачной жидкостью.

— Я дока расколол, — говорит Юрка. — Док — старый мариман. Для поднятия, говорит, тонуса. Чистоган, медицинский.

Мы опорожнили мензурку, залили огонь холодным компотом, закусили котлетой, а после этого целый час усердно накачивали табачным дымом «мужской стационар», и я слушал историю о том, как ревнивая Баба-Яга — Романиха сживала со свету Аленушку — Маринку.

Жалость, гнев, обида, жажда борьбы за справедливость клокотали и пенились во мне, когда я покинул лазарет и вышел под черное, в проколах звезд небо. На миг оно показалось мне душным бархатным колпаком, нахлобученным на пустыню палубы. Я стоял у трапа, ведущего в небо, а точнее, на верхнюю палубу носовой надстройки, еще просто стоял и смотрел, но уже понял, что сейчас поднимусь по нему, пройду под желтками плафонов узкого коридора и тихонько постучу в дверь.

— Да! Войдите! — раздалось звонкое, хотя изнутри голоса всегда звучат глухо и о них говорят «как из бочки».

И я вошел уже с невольной улыбкой, подумав: вот настоящее, человеческое.

— Добрый вечер, мой друг Том, — сказал я, может быть, с излишней нежностью.

— Здравствуйте, Сева, — просто ответила она.

Было довольно поздно, я извинился, но Тома едва уловимым движением какого-то мускула лица словно сказала: какая ерунда. Ее обычная реакция на формальность, условность.

— Был тут, внизу, у Юрки, — я не мог молчать, смущенный улыбкой, праздничностью всего ее облика. — Мы говорили… Ты знаешь, конечно… этот случай прошлой ночью… Там, в лазарете. Маринка и мой Юрка… Он столько всего мне рассказал об этом. Не могу в себя прийти…

— А я к Саше в Магадан еду, — с детским эгоизмом выпалила она. — Вот!

Господи, как светилось ее лицо, как сияли глаза, когда она протянула мне листок радиограммы.

«Жду Магадане гостинице «Центральной» люблю».

О, как ликующе гудели

Лебедки, волны, пароход,

В глазах качались мачты, стрелы.

Вертелся бочек хоровод…

«Весна» по самые мачты забита рыбой — бочками с готовой продукцией. Больше их ставить некуда. Уже несколько дней у всех на устах слово «перегруз». И вот наконец нынешней ночью, пока мы спали, плавбаза вошла в бухту Рассвет и заякорилась. Под утро меня разбудили крики и беготня матросов по палубе, резкий металлический скрежет, зычный глас старпома по спикеру:

— На корме! Крепите швартов! Так стоять будем! Выбирайте прижимной! На баке! Шевелись!

Что-то огромное навалилось на наш борт, затмило свет в иллюминаторе. Я встал, быстро умылся, нырнул в робу и вышел на палубу.

У борта стоял теплоход-перегрузчик с неожиданным названием «Оленёк». С другого борта был остров. Под сине-белыми снежными тучами, под лимонной рекой рассвета громоздились сопки — сваленные в кучу египетские пирамиды, но увеличенные в несколько раз. В глубине бухты меж сопок светлым клинышком виднелся распадок. В распадке пенилась на перекатах маленькая горная речка. Она впадала в море, и здесь, в ее устье приютились одноэтажные деревянные постройки — с десяток домиков, навесы для бочек с рыбой, крытый причал для катера-жучка и несколько барж-плашкоутов. Это была рыббаза одного из приморских комбинатов.

После завтрака объявили всем лебедчикам собраться на мостике. Впервые за три месяца я поднялся в эту морскую святыню.

В просторной — от борта до борта — и насквозь высветленной благодаря огромным лобовым стеклам рулевой рубке стояла лазаретная тишина, сияли надраенной медью и никелем приборы, рукоятки, детали. Капитан и вахтенный штурман были одеты по форме.

Я спросил, зачем вызывали лебедчиков, и вахтенный молча кивнул на дверь штурманской. Она была открыта, я вошел и увидел сидящего на диване старпома с развернутым на коленях журналом. Вблизи «страшный помощник» оказался добродушным с виду конопатым увальнем моих лет, а то и моложе. Ему по должности и традиции полагалось быть суровым, и он нахмурил лоб и строго спросил:

— Фамилия?

Я назвался. Старпом, склонив голову, как ученик, записывал в журнал, а в двери показался капитан и внимательно принялся меня разглядывать. Старпом продолжал анкетные вопросы, я отвечал, а сам, поборов смущение, тоже в упор начал изучать Шахрая. Властный, чуть ироничный взгляд, волевая нижняя челюсть, неестественно прямые, будто вздернутые плечи — он тянулся, чтобы казаться выше.

— «Весна»! Говорит «Оленек»! — рявкнула басом рация. Капитан дернулся как ужаленный и исчез за дверью. Через мгновение там что-то щелкнуло.

— «Весна» на связи! — резко выкрикнул Шахрай.

Бас тут же утратил начальственные нотки.

— А, это Геннадий Алексеевич у микрофона? Доброе утро. Говорит капитан «Оленька». Прием!

— Спите долго! — Шахрай на миг прислушался, словно ожидая эха. — Почему у вас трюма до сих пор закрыты?! У меня уже стропа с бочкой стоят! Прием!

«Оленек» начал оправдываться, но тут в штурманскую вошли лебедчики, и увалень старпом встал с дивана, кашлянул, нагоняя на себя суровость, и словно продиктовал, как учитель классу;

— Шкентеля не рвать! Больше шестнадцати бочек на стропе не поднимать! Гав не ловить! Расписывайтесь!

Он отодвинул, на край штурманского стола журнал, и мы, торопливо, передавая друг другу шариковый карандаш, расписались за технику безопасности. Я вспомнил первый день на «Весне» и подумал; такая уж здесь традиция. Но тут же понял разницу; Романиха инструктировала новичков, старпом — специалистов.

Перегруз намечено было вести сразу на три точки, то есть из трех наших трюмов в три трюма перегрузчика. Одновременно нужны были, выходит, шесть лебедчиков. Расставляя нас по трюмам, старпом записывал в журнал: Байрамов А. — «Весна» IV, Волнов В. — «Оленек» III. Я обрадовался «Оленьку», потому что хотел попробовать электрические лебедки. Так значит, третий трюм «Оленька», повторил я про себя. Отлично. Он напротив четвертого нашего, и я буду работать в паре с Алимуратом Байрамовым, асом лебедчиком. Это прекрасно!

Старпом продолжал записывать: «Весна» III — «Оленек» II… Каллиграфический школьный почерк у такого морского слона… И вдруг — я едва не подпрыгнул — он написал «Оленек» и вернулся карандашом назад, чтобы уверенно поставить две продолговатые упрямые точки над «ё». Его веснушки-конопушки засветились изнутри, так мне показалось в тот момент. И я вспомнил, что мне рассказывали про старпома. Говорили, что Романиха кричала на него «тюлень», а Шахрай называл Димой, уважал и даже побаивался.