Изменить стиль страницы

— Терпения у меня хватит.

— Вставать надо ночью, еще задолго до зари.

— Встать — проще простого.

— И сидеть в шалаше не шелохнувшись. Словно и нет тебя. А поутру холодно…

— Шубу надену, — говорит она, словно залезая в капкан.

— Разве что… — как бы нехотя соглашается он.

Они молчат, каждый думает о своем, а тетерева, как нарочно, словно подзадоренные, токуют еще яростней, с еще большей страстью шипят, дерут глотку, даже человека охватывает волнение, обуревает непонятная тревога.

И тогда вмешивается Мария:

— Агне-то даже на охоту берешь, а мне по-человечески рассказать не хочешь…

— Тебе — не в новость.

— Все пойдем, — снова загорается Агне, но он тут же гасит:

— Разведешь базар — только их и увидишь.

— Ясно, — смеется Мария. — Где двое — третий лишний, — говорит она и снова смеется, словно от щекотки.

Ему не нравится этот смех, прежде она никогда так не смеялась, вообще улыбалась и то редко, а теперь аж дрожит вся, будто стоит в грохочущей повозке. И Агне смотрит на нее своими расширенными косулиными глазами, не понимая происходящего. А он понимает. Ему совершенно ясно, что Мария прозрела наконец. Пусть и не знает ничего определенного, пусть никогда ничего не видела и не слышала, но женское чутье безошибочно подсказало ей… Даже странно, что ни страха, ни стыда или неловкости он не чувствует. Наоборот, ему как-то по-своему приятно, словно наступила минута передышки после подъема на крутую и высокую гору. Словно свалилась невидимая ноша, которая столько дней давила, гнула к земле, не позволяя ни вздохнуть, ни выпрямить плечи. Сам не раз думал откровенно исповедаться во всем, не раз собирался начать разговор, но страх сковывал язык. Возможно, и не страх, а скорее осторожность и жалость; может быть, и здравый рассудок подсказывал, что не следует раскрывать душу, потому что ничего хорошего из этого не получится — только мучительная боль на всю жизнь, а сам он окажется в положении мужика, голым выскочившего из конопли всем на посмешище. Теперь же, если она и впрямь поняла его состояние, не понадобится самому объяснять, подыскивать тяжелые, словно булыжники, слова, потому что и без них все уже ясно.

Все эти мысли пронеслись за мгновение, но тут раздался душераздирающий женский крик, забивая все звуки весеннего утра, даже токование тетеревов.

— Господи, что же это? — встревожилась Мария и бегом пустилась туда, в деревню, так как крик не затихал.

Агне, стараясь не встретиться с ним взглядом, набрала два ведра воды из колодца, постояла, вслушиваясь в неумолкающий крик, пошла было, но он спросил:

— Ну как, Агне, строить шалаш?

— Не знаю, — ответила она, с усилием подняла полные ведра и пошла по тропинке между деревьями, провожаемая горящим взглядом.

А он, словно беспредельно уставший, изможденный работой, едва волоча ноги, поплелся к дровянику и опустился на покрытую шрамами, выщербленную топором колоду, даже не смахнув с нее опилки. Сидел, вслушивался в ослабевающий женский крик, думал, как все сложится дальше, если Мария поделится своими догадками со Стасисом, и как надо будет все растолковывать брату, потому что скрытничать, выкручиваться или врать он не собирается, ведь не может быть ничего позорнее ни для него самого, ни для Агне. Что будет — то будет, но в кусты, словно куропатка, он не полезет.

Прибежала разгоряченная Мария.

— Ангелочка вывозят, — сказала, запыхавшись. — И его и ее. Обоих. Говорю, может, сходишь, замолвишь словечко, ведь все знают, что Ангелочек ни во что не вмешивался.

Он поднимается с колоды и идет. Заранее знает, что его слово — пустой звук, ни помочь, ни изменить ничего он не может. Идет больше из любопытства и потому, что так лучше — не надо оставаться вдвоем, можно отдалить час, когда хочешь или нет, но придется говорить и объясняться.

На дворе Ангелочка стоит темно-зеленый грузовик, тут же вертится деревенская детвора. Двор полон народу. Чибирас со своими парнями сидит на бревне, дымят все. Вместе с ними и двое военных, никогда раньше здесь не бывавших. Один наверняка шофер, потому что полупальто все в пятнах, словно вытащено из бочки с мазутом. Второй, наверно, начальник: шинель ладно подогнана, облегает перетянутый, как у девицы, стан, сбоку пистолет, сапоги сверкают, словно вороново крыло, — словом, хоть на парад… Деревенские во двор не идут, подпирают заборы, все тихие, озабоченные. Ни Ангелочка, ни его жены не видать.

— Вещи складывают, — объяснила Билиндене.

Винцас проходит мимо людей, минует распахнутые ворота, направляется во двор прямо к офицеру, говорит, кто он такой, и спрашивает, за что же такая кара Ангелочку.

— Сам напросился, — говорит офицер, и трудно понять, шутит он или говорит всерьез. Но лица Чибираса и всех остальных — сама серьезность, никто не ухмыляется, сидят, уставившись в землю, и жадно затягиваются дымом.

— Неужели сам? — удивляется Винцас и пытается объяснить офицеру, что у Ангелочка наверняка помутился разум после той ночи, когда в Лабунавасе вырезали семью Нарутиса, когда человек своими глазами видел стены кухни, забрызганные детскими мозгами.

— Слишком грамотным стал, — прерывает офицер, и Винцасу вдруг все становится ясным, он вспоминает злополучное письмо Ангелочка, и его обжигает упрек, что позволил отправить эту бумажку, послужившую против самого отправителя — беспокойного правдоискателя… Почему не удержал тогда, не отговорил, почему не порвал в клочки этот бред? — Сам жаловался, что не может жить среди бандитов… Вот мы и переселим его в более спокойное место. — Офицер сплевывает, как бы припечатывая глупость Ангелочка: так и надо такому дураку.

От большака донесся грохот телеги. Кто-то бешено гнал лошадь, и на выбитой дороге повозка гремела, словно пустая молотилка. Ребята Чибираса вскочили, схватились за оружие, но когда повозка вылетела из леса, все тут же узнали ездока, вдоль забора прокатился приглушенный рокот, а Чибирас с парнями снова спокойно устроились на бревне. Кучинскас безжалостно гнал лошадь. Бедное животное истекало потом, бока взмылены, морда в пене, глаза налиты кровью. Даже остановленная, лошадь все еще грызла удила, бока колыхались, словно мехи, по телу пробегала дрожь. Кучинскас отшвырнул вожжи, соскочил с повозки посреди двора и кинулся в избу, но на пороге столкнулся с Юзе — женой Ангелочка, несущей на двор узел с постелью. Узел выпал из рук женщины прямо на раскисшую, освободившуюся от мерзлоты землю, но они, кажется, не заметили этого, только смотрели друг на друга, пока она не ахнула, не упала ему на грудь, словно обомлев, а Кучинскас схватил ее в объятия, и даже издали было видно, как налилась кровью его могучая шея. Со стороны казалось, что и такому мужчине, как Кучинскас, тяжело выдерживать этот вес, потому что Юзе уже порядком растолстела.

На дворе кто-то прыснул, кто-то причмокнул губами, а тут и Ангелочек выскочил из избы.

— Слава богу, успел, — обрадовался, увидев обнявшихся, сам прильнул к ним, глядя то на одного, то на другого.

Такого никто не ожидал. Все давно наслышаны о странностях Ангелочка, все знали, что не от него, а от Кучинскаса понесла Юзите, но чтобы так, на глазах у всех обниматься — это уж слишком. От забора долетели сдерживаемые смешки, бабенки прикрывали рты уголками платков, а один из парней Чибираса захохотал во все горло и громко крикнул:

— Святая троица! Ни убавить, ни добавить!

— Заткнись, сопляк, — зло одернул его Чибирас и, затоптав брошенный окурок, тут же достал новую папиросу, дрожащими пальцами никак не мог ухватить спичку. И хотя он одернул только этого молодого парня из своего отряда, но слова подействовали на всех, народ у забора уже не захлебывался смехом, да и Ангелочек спохватился.

— Пошли в избу, — сказал и принялся подталкивать к двери жену, все еще цепляющуюся за Кучинскаса.

— Хозяин, не мешкай! — крикнул офицер. — Не соберешься за час, вини сам себя!

И Ангелочек торопился, собирался. Неизвестно, чем там занимались в избе его жена с Кучинскасом, но Ангелочек так и сновал из двора в сени. Тащил полости сала, муку, все бросал посреди двора на лужок и бежал в амбар — каким был всю жизнь, таким и остался: не доделав одного, хватался за другое — и ни то, ни другое не доводил до конца.