Изменить стиль страницы

Как часто бывает в трагическом положении, ее последняя надежда основывается на иллюзии. Поскольку главное в их отношениях с Бостромом — духовная близость, она просит графа не посягать только на это… Словно забывая, с кем она говорит, она наделяет мужа качествами, которыми обладают они с Бостромом. Она утешает мужа, что сознание выполненного долга даст ему «великое наслаждение в сознании своей правоты я честности, оно вознаградит тебя за все те страдания, которые ты переживаешь, отказываясь добровольно от преследования прежней цели — любви моей». Кончается письмо заклинанием: «Коля, Коля, не делай и себя и меня несчастными, дай мне возможность выполнить свой долг перед детьми, не поставь меня в необходимость и на этот раз уже бесповоротно отказаться от исполнения его» (Письмо к мужу от 5 марта 1882 года, цит. по дневнику A. Л. Толстой).

Ближайшие же недели, после того как граф, получив это письмо в ответ на посланные вдогонку одно за другим несколько своих писем, примчался из деревни в Петербург, показали всю иллюзорность последней надежды измученной и отчаявшейся Саши. Все смято, опоганено. Чужой ей человек с разнузданностью грубого собственника попирает чувства измученной, тоскующей, почти больной женщины.

С того дня, когда она вняла вроде бы голосу рассудка, вернулась к детям, началась нескончаемая пытка. Она обрекла себя на заклание у семейного очага по своей воле. И выдержать старалась изо всех сил.

Короткая нравственная передышка (во время отъезда графа из Петербурга в деревню по достигнутому уговору). Затем снова излом, опустошение, тупик.

Душевные муки усугубляются тем, что она проявила слабость, не сдержала принятого на себя обета. Да ведь и то — она человек, не святая. Женщина, двадцати семи лет, пылкая, любящая, страстная. За время отсутствия мужа она встречалась с Бостромом.

Это кривда, фальшь, ложь!.. Все кругом лгут, и она туда же!.. Впрочем, Алексей Аполлонович теперь уехал, надолго занедужил. Конец зимы и первые месяцы весны 1882 года (ту самую пору, которую впоследствии не раз будут день за днем перебирать чужие взоры в связи с установлением отцовства) они живут в разлуке. Но после того как рухнули иллюзии, пали обеты, положение стало еще более мучительным и ложным.

Тогдашние недели и дни запечатлены в уцелевшей переписке.

«Жизнь, непрерывно, ставит мне неразрешимые вопросы… — писала она А. А. Бострому (13 февраля 1882 года). — Бедные дети! Опять разрывать их на части. Опять выбор между тобой и ими… Алеша, я теряюсь. Что делать, что делать… Я спрашиваю себя, что заставило меня согласиться стать в лживое положение. Тут были два стимула: первое — желание исполнить свой долг перед детьми, второе — жалость к слабому человеку. Тут была страшная ошибка. Я была убеждена, что буду жить одна с детьми, что не буду женой своего мужа, а при таком положении, какое ему дело до моих отношений, до моей совести. Я страшно ошиблась… Ясно вижу я намерения мужа — опять овладеть мной, опять сделать меня вполне своей женой. Борьба открытая возможна, но эта мелочная, каждодневная… эти ежечасные отпоры, жестокость, его униженный, угнетенный вид — все это невыносимо… Проклятая, проклятая жалость! Проклятая способность жертвовать собой для того даже, кто не стоит никаких жертв».

Нелюбовь дополняется тем, что муж — человек духовно чуждый, которому нельзя верить. Даже в житейской прозе, в текущих делах. Николай Александрович клялся, что впредь не будет принимать серьезных решений без взаимного согласия и совета, что у него нет ничего затаенного от жены. Но не успел он отбыть в деревню, как посыпались доказательства обратного.

«Едва успел он уехать, — продолжает Александра Леонтьевна в письме, — как приходит на его имя телеграмма. Распечатываю: «Можете немедленно заложить Путиловку за девяносто тысяч по 1369-й статье. Ященко»[3]. Я не имею никакого понятия о том, что он хочет заложить Путиловку. В деньгах же он не нуждается…»

Другой отголосок чуждой, закулисной жизни не лучше первого: «Дня три тому назад… приходит полицейский, спрашивает Ник[олая] Александровича и показывает пакет на его имя. Я смотрю: штемпель С. Петерб[ургской] сыскной полиции. Какие у него дела с сыскной полицией?.. Кто может мне сказать? Страшное недоверие, боязнь остаться в дурах и потом укоры совести за то, что так низко думаю о нем».

Разные планы, выходы, намерения мелькают в голове. И представляются теперь один несбыточней другого: «Снова бежать?., но как дети?! — смириться, притерпеться, существовать, как все?.. но откуда достать сил?! — выйти из схватки, покончить с собой?.. Кажется, единственное, что остается…»

Трудно выстрадать последнее решение. Из писем рвутся настоящие вопли:

«Сказать тебе правду, Алеша, ты меня теперь не уговаривай, не представляй никаких причин, не говори о долге, о благоразумии, все равно ничего не пойму. Это будет все равно, как если стоять над кричащим больным и уверять в том, что крик усилит его болезнь, а он не может не кричать. Кричит не он, а его боль. Я тоже кричу: больно, больно и теряю даже сознание того, что причинило боль, я мечусь по сторонам и желаю одного — прекратить страдание. Невыносимо…

Прежняя, обыденная, рутинная жизнь захватила меня в свои тиски, я задыхаюсь, чувствую, что лечу в какую-то пропасть и не имею сил удержаться. Она овладевает детьми, единственный смысл моей жизни здесь — теряется. Я путаюсь, мучительно краснею, когда он говорит о тебе — и не имею сил поставить себя так, как хотела. Я жалка и ничтожна, добей меня, Алеша.

Когда он приехал и после ненавистных ласок я надела на себя его подарок и смотрела на свое оскверненное тело и не имела сил ни заплакать, ни засмеяться над собой, как думаешь ты, что происходило в моей душе. Какая горечь и унижение; я чувствовала себя продажной женщиной, не смеющей отказать в ласках и благоволении. Я считала себя опозоренной, недостойной тиоей любви, Алеша, в эту минуту, приди ты, я не коснулась бы твоей руки.

Жалкая, презренная раба! Алеша, если эта раба не вынесет позора… если она уйдет к тому, с кем она чувствует себя не рабой, а свободным человеком, если она для этого забудет долг и детей, неужели в нее кинут камнем? Кинут, знаю я это, знаю.

Что может хорошего сделать для детей мать-раба, униженная и придавленная?» (3 апреля 1882 года).

Однако все это не было еще последней каплей в чаше страданий. Она забеременела. Петля, добровольно надетая, захлестывалась намертво.

Тогда они с Бостромом, узнавшим из письма о случившемся, принимают окончательное решение. Теперь не помогут уже больше ни заклинания отца Леонтия Борисовича жизнью больной старухи матери, ни призывы взглянуть в «невинные глаза ребенка», ни ссылки на людскую молву, ни даже отцовские полуугрозы-полупророчества, когда «любовь шаткая» пройдет (кем она будет тогда?). Не поможет ничто.

Она уходит к Бострому и 21 мая 1882 года пишет из Николаевска письмо мужу, в котором навсегда отвергает эти и любые возможные в будущем доводы:

«…Целую зиму боролась я, старалась сжиться вдали от любимого человека с семьей, с вами. Это оказалось выше моих сил. Если бы я нашла какую-нибудь возможность создать себе жизнь отдельно от него, я бы уцепилась за эту возможность. Но ее не было. Все умерло для меня в семье, в целом мире, дети умерли для меня. Я не стыжусь говорить это, потому что это ПРАВДА, которая, однако, многим может показаться чудовищной… Я ушла второй раз из семьи, чтобы никогда, никогда больше в нее не возвращаться. Теперь пробовать уже нечего. Я твердо знаю единственно возможную для меня жизнь, и никто ничем не заставит меня пойти по иной дороге, чем та, которую я выбрала. Я на все готова и ничего не боюсь. Даже вашей пули в его сердце я не боюсь. Я много, много думала об этой пуле и успокоилась лишь тогда, когда сознала в себе решимость покончить с собой в ту минуту, когда увижу его мертвое лицо. На это я способна. Жизнь вместе и смерть вместе. Что бы то ни было, но вместе. Гонения, бедность, людская клевета, презрение, все, все только вместе. Вы видите, что я ничего, никого не боюсь, потому что я не боюсь самого страшного — смерти…»

вернуться

3

Присяжный поверенный Леонид Нестерович Ященко, защитник Н. А. Толстого на последующем январском процессе 1883 года, еще прежде, как видим, был посвящен в имущественные интересы клиента, вел денежные дела графа.