Изменить стиль страницы

Напротив. Еще на предварительном следствии он так изложил свою версию событий: «…Я не помню… кто выстрелил из револьвера, я ли нечаянно или Бостром; но последний еще в начале борьбы, когда он начал отнимать у меня револьвер, всячески старался направить дуло револьвера мне в грудь и говорил при этом принимавшей участие в борьбе моей жене, указывая на собачку: «вот где вся суть». Придя в себя, я заметил, что у меня контужена рука и прострелено верхнее платье» («Московский телеграф»).

Траектория выстрела при таком объяснении могла быть одна: направленная в грудь графу пуля, скользнув по его руке, нечаянно пробила ногу Бострому… Это означало, что не он Бострома, а Бостром его хотел убить из револьвера, который Николай Александрович вытащил, чтобы только «постращать».

Такой версии мешало наличие по крайней мере двух свидетелей — помимо Александры Леонтьевны, еще и купца Ванюшина, который тоже видел конец схватки в вагоне. Пулевую контузию в руку отказалась подтвердить даже благосклонная медицинская экспертиза. Из доказательств у Николая Александровича оставалась только продырявленная рукой накидка. А то неизвестно, как бы еще повернулось…

Уже в подборе свидетелей видна предвзятость суда, делавшего все, чтобы помочь подсудимому оправдаться.

Так, среди присутствовавших на процессе почему-то не оказалось единственного свидетеля, самостоятельно выставленного обвинением. Того самого купца-пассажира Ванюшина.

Когда Александра Леонтьевна уже прикладывала компрессы к ране Бострома, это он подошел к ней и восторженно потрепал за плечо: «Ну, молодец, барыня! — и потом, обратившись к Бострому, добавил: — Кабы не она так вцепилась, укокошил бы он тебя» («Московский телеграф»).

Такой свидетельский голос остался лишь в письменном пересказе, приложенном к делу.

Зато судьи благосклонно выслушивали свидетелей а щиты, вроде графского лакея Сухорукова, который плел рассчитанные на дам и присяжных душеспасительные россказни: де, мол, «они [граф] были так огорчены поступком графини, что дней по десяти пищи не принимали».

Сиятельный обвиняемый может изображать из себя святейшую добродетель, показания его могут быть шиты какими угодно белыми нитками — никто из состава суда и не подумает вмешаться. Тут самарская Фемида бесстрастна, как бронзовая статуэтка этой богини.

Но вот начинаются показания единственного оказавшегося ч активе обвинения свидетеля (он же потерпевший) Бострома — и «бронзовое изваяние» оживает.

Защитник Ященко задает Бострому явно провокационный вопрос — «посещал ли он графиню, когда та проживала в Петербурге с мужем?» Потерпевший Б. опрашивает председателя г-на Смирнитского, обязан ли он отвечать на вопросы, не идущие к делу. Председатель, вместо того, чтобы заметить защитнику о неуместности вопроса, сказал потерпевшему Бострому: «На все, что клонится к нашему обвинению, вы можете не отвечать» («Неделя»).

Это была уже не первая подобная оговорка. Председательствующему г-ну Смирнитскому, при всем его годами тренированном чиновном бесстрастии, все-таки не удавалось скрыть, кого на самом деле он предпочел бы видеть на скамье подсудимых.

Однако особенно рьяно выгораживал подсудимого главный обвинитель — прокурор Завадский. Так, например, прокурор увидел основную трудность, препятствующую установлению виновности, «в том, что мы имеем дело не с убийством, а только с покушением». Выходило, что представитель государственной справедливости сожалеет, что потерпевший остался в живых.

Перечислив и другие обстоятельства, колеблющие «улики обвинения», прокурор пустился в рассуждения о святости моральных устоев и о том, что «Бостром, отняв у графа жену, совершает преступление». Свою «обвинительную речь против графа Толстого» господин Завадский заключил издевательским резюме, что он лишь «совершенно беспристрастно» изложил суть дела.

После такой прокурорской речи нечего уже было добавить ни председательствующему, ни самому защитнику.

Как отметил наблюдавший за состязанием сторон репортер, — «защитнику подсудимого ничего не оставалось более, как только обратить внимание присяжных на то обстоятельство, что граф Н. А. Толстой принадлежит к сословию, господствующему в империи, что почтенный защитник подсудимого г. Ященко, между прочим, и сделал в своей речи» («Московский телеграф»).

Напрасно граф Николай Александрович нервничал и по поводу позиции присяжных. То ли на них произвел впечатление разыгранный судом спектакль, то ли еще большую роль сыграло понимание побудительных причин, двигавших «актерами», но дебаты в совещательной комнате были недолгими.

Не успели еще судьи после ухода присяжных дойти до своего кабинета, как прозвенел звонок, требовавший в зал. Не оставаясь наедине и одной минуты, присяжные вынесли оправдательный приговор.

Так закончился этот судебный фарс, который, с точки зрения тогдашних губернских верхов, был простой инсценировкой, «данью закону*.

Что именно таков был взгляд губернских верхов, лишний раз подтверждает поведение местной печати.

Казалось бы, где и искать более подробные сведения об этом нашумевшем на всю страну процессе, как не в периодике Самары и соседних с ней губернских центров? Так я думал, начав в библиотеках Куйбышева, Москвы и Ленинграда просматривать ставшие сейчас редкостью комплекты довольно многочисленных тогдашних волжских газет.

Стремясь завоевать подписчиков, провинциальная периодика того времени наперебой потрафляет вкусам обывателя. В частности, судебный отдел во всех без исключения газетах является ведущим, а главная пища для него черпается из дел окружных судов.

Чего только не находишь, например, на страницах начавшей издаваться с 1 января 1883 года ежедневной газеты «Самарский вестник», листая ее подряд, из номера в номер! «Дело о нанесении крестьянину Киргизову мелких побоев», заметка о покушении бывшего студента Фельдмана на мелкого фотографа Фельзера, «Убийство женщины с нанесением 45 ран», «Мышь, проглоченная во время сна ребенком», «Столетняя роженица», «Двойное самоубийство», заметка о 19-летней француженке-оригиналке («вполне здоровая и прекрасно сформированная, которая вот уже восемь лет питается только молоком и кофе, ко всем же остальным сортам пищи имеет непреодолимое отвращение») и т. д. и т. п. То есть перед нами обычная духовная пища русского обывателя конца XIX века, которой одинаково потчевали его нередко похожие, как близнецы, провинциальные газеты.

Кажется, трудно в таком случае сыскать более лакомое блюдо, чем дело графа Толстого. Однако напрасно искать в газете «Самарский вестник» хотя бы одну заметку — на процесс она не откликнулась ни единым словом. «Самарские губернские ведомости» и «Ежедневные прибавления к Самарским губернским ведомостям» — органы официальные — поместили только обязательное объявление о предстоящем слушании дела.

Ни слова не проронил о скандальном суде в Самаре и «Саратовский листок». Лишь в казанском еженедельнике «Волжский вестник», издававшемся профессурой университета, в номере от 23 января 1883 года в разделе «Местно-областная хроника» я нашел короткую заметку с изложением существа дела, которое должно было «вчера рассматриваться в окружном суде». Журнал заранее объявляет, что это должен быть «весьма любопытный и несколько РОМАНТИЧЕСКИЙ (выделено «Волжским вестником», — Ю. О.) процесс».

Однако ни в очередном номере от 30 января 1883 года (когда поместили свои статьи «Неделя» и «Московский телеграф»), ни в дальнейших номерах «Волжского вестника» никаких материалов по поводу рекламированного авансом события не появилось.

Всему этому, разумеется, были свои причины. Провинциальная печать, зависящая от мнений губернских верхов, частью не хотела, а в большинстве и не смела позволить себе то, что позволяла более независимая столичная пресса. Редакторы прекрасно понимали, против кого будет направлен даже отчет с судебного заседания, без комментариев.

Оправдательный вердикт, вынесенный присяжным» графу Толстому, означал вместе с тем оформленное на бумаге осуждение официальной моралью поступка Александры Леонтьевны и Бострома. Теперь против дерзких любовников была глухая стена — от губернаского «бомонда» до суда и газет. Сочувствовала им только горстка передовой публики, на которую по словам «Недели», ход процесса произвел «крайне тяжелое впечатление».