– Ты знаешь? – спросила я.
– Что, фрейлейн?
– Нет, ничего…
– Он тебе ничего не говорил? – я кивнула на дверь.
– Ничего, фрейлейн… Бедный Вильгельм!
Значит, Маде оставалась! Это придало мне смелости. Я приоткрыла дверь и поняла, что должна немедленно закрыть ее и убежать, а то, как маленькая, брошусь на шею отцу и у него сломается в руках хрупкая пластинка – заготовка.
В мастерской было тихо и просторно. Только в разных углах склонились над столиками две седые головы. Одна коротко стриженная, другая длинноволосая…
– Мы прочно блокировали Ригу. Дивизия Алларта стояла в Бауске. Значит, подвоз провианта по Курземской Аа был прекращен. Дивизия Меншикова заняла Тукумс – и с запада город не получал ни зернышка. Шереметев встал в четырех милях от Риги. И оставалось только теснее сжать кольцо осады.
В лагерь прибыл Петр Алексеич. Крепко ругал фельдмаршала за промедление. А тому и так перед государем неловко. Племянник Васька, коему было велено ехать в Англию постигать науки, своевольно женился на дочке Ромодановского Ирине и остался дома. Государь разгневался – и вот родной брат фельдмаршала Василий Петрович, отставной генерал-майор, отдан в работу к генералиссимусу Бутурлину, генеральша Прасковья – на прядильный двор. Хорошо, Меншиков не отказал, просил за них Петра Алексеича. Ваську, паршивца, все же силком отправили в Англию. Вся армия потешалась – такого дурака поискать! Сама фортуна в руки идет, а он!..
Еще год назад и я бы в Англию помчался, и еще подальше – куда государь велит. С радостью бы постигал хоть корабельную науку, хоть языки, хоть обхождение. Отзывчив и понятлив я был на новое, на неизведанное. Да и теперь, видно, не поздно попросится туда, в заморские страны. А я бродил понурый по лагерю, не ведая, что со мной творится. Что без тебя скучал – это понятно. Только еще одно не давало мне покоя.
Все чаще я вспоминал тяжелую дубовую дверь с искусно врезанным большим замком – дверь гильхеновской мастерской, куда меня, конюха, ни разу и не пустили. Я вспоминал, как ты говорила о янтаре, и видел – вот мы вместе открываем ее, и ты ведешь меня к рабочему столику у окна, усаживаешь, а сама стоишь за спиной и тихо подсказываешь, направляешь… Ведь ты же хотела этого? И от теплого твоего дыхания в моих волосах всю душу тепло и свет пронизали…
Я глядел издали на Ригу – неприступную, озлобившуюся. Ах, хоть бы Янка прибежал оттуда, весточку от тебя принес! Ведь были же перебежчики! Даже рижский магистрат как-то прислал тайных гонцов. Стромберг отказался принять их просьбу о капитуляции, и они додумались сами вступить в сношения с Шереметевым. Да что толку было сейчас рассуждать о сохраняемых и обещаемых привилегиях! Шведы и не собирались сдавать город.
Речь шла не о стремительном приступе, а о трудной затяжной осаде. Так велел недовольный государь. И в войске со злой радостью говорили, что Ригу возьмем измором, голодом, холодом и болезнями.
А в Риге была ты.
Я как-то подумал – Господи, повторись еще раз тот безумный день, когда я, взбудораженный, со шведским палашом в руке прибежал к твоему окну, – сдержал бы себя, не дал душе воли, не постучался в твою комнатку. Пропали планы – и пропали, черт с ними, все равно же делать заново пришлось. И было бы все так просто – вернувшись в лагерь, я и не вспомнил бы тебя, и не мучился бы своим бессилием, и не бродил бы, как одурманенный, вздрагивая от каждого пушечного выстрела в сторону твоего непокорного города. Но – не воротишь…
Я выбрал самое страшное, что только можно выбрать, – смотреть, как гибнет женщина, лишь в том и виновная, что меня полюбила, и гибнет она по моей вине… разве я не предвидел сего? Еще по дороге в Ригу предчувствовал, что так будет! Но не хватило силы запретить душе любить. Господи, да кто ж и запретил бы в двадцать три-то года! И я принял любовь со всей той болью небывалой, что ей сопутствует, и нес в себе эту тяжесть, закусив губу, потому что там, за бастионами, на тебя легла вторая половина нашей нелегкой любви, нашей беды…
В один день показалось – есть выход. Я пришел к Борису Петровичу и попросил послать меня обратно в Ригу.
– Незачем, – был ответ.
– Мы с Маде перебирали мои старые вещи, соображая – какие чинить, какие пустить на тряпки. Маде учила меня хозяйничать – стряпать простую пищу, стирать. Я усердно терзала в тазу мокрые рубашки и думала – ведь если ты и после нашей свадьбы будешь служить, то мне придется сопровождать тебя в походах. Кому же стирать тебе, как не мне? Я другому и не позволю!
Снизу раздался шум.
– Это они! – догадалась Маде. – Скорее!
Мы должны были спуститься на кухню раньше отца и встретить удар первыми. Я догадывалась, что произойдет, если отец вступит в разговор со шведским патрулем, одним из тех, что врывались в дома и переворачивали все вверх дном в поисках съестного.
С тех пор, как во время вылазки были убиты Олаф и Бьорн, мы ждали этого события. Что могли – спрятали.
Еще на лестнице я услышала голос отца:
– В моем доме вдова шведского офицера с грудным ребенком!
Ему ответили грубым ругательством.
Маде, оттолкнув меня, первая ворвалась на кухню. Мы опоздали – отец, вооружившись тростью, не пускал к дверце чулана двоих шведов – при палашах и пистолетах. Третий стоял сзади и насмешливо командовал.
Не знаю, как это вышло. Может, отец просто поскользнулся? Не знаю – я бросилась оттаскивать одного солдата, Маде напала на другого, третий ударил Маде… До сих пор не понимаю, как отец оказался в гуще свалки. Вниз прибежала Ингрид и пронзительно закричала. Мы опомнились…
Отец лежал на полу, не двигаясь. Он был еще жив, когда мы, три женщины, перенесли его на кровать. Он сильно ударился затылком об угол сундука, на котором спала Маде. Я сразу послала ее за лекарем. Лекаря она не нашла. Должно быть, заперся в погребе, боясь обстрела. Многие тогда так и жили в подвалах, спали, не раздеваясь.
Возвращаясь, Маде встретила солдат, которые уносили наши мешки с крупой и мукой. Тайник они не нашли.
До утра мы сидели возле отца. Он так и не пришел в себя…
А несколько дней спустя Маде ушла на рынок – вдруг повезет? – и не вернулась Еще с утра она чувствовала себя неважно. Я забеспокоилась. Ждала ее всю ночь. Утром под окном услышала знакомый свист Янки!
Он, по колено в снегу, закутанный в солдатский плащ, стоял у ворот, во двор почему-то не входя.
– Фрейлейн Ульрика! Маде просила передать, что она пока не вернется, что она у добрых людей.
– Почему у добрых людей, когда у нее свой дом? Что случилось?
– Заболела она…
– Чем заболела? Да ты мне в глаза посмотри! Что с Маде?
Янка поднял непривычно серьезное лицо и тихо спросил:
– Разве фрейлейн Ульрика не знает, что в городе чума?
И, не дождавшись моего ответа, убежал.
Накинув шубку, я попробовала его догнать. Но улицы были пусты. Битая черепица, кучи кирпичей, сломанная мебель – все было покрыто снегом. Оставляя взрыхленный след, пронеслась крыса. Издали ко мне шли две голодные бездомные лошади. Я протянула было к ним руку, но ладонь была пуста. Медленно светало, и падал мелкий колючий снег.
Грея дыханием озябшие руки, я вернулась домой. Ну, подумала я, теперь – все… Теперь я действительно одна. Ты далеко, а я здесь одна. Отец умер. Маде умрет. И в предсмертном бреду она будет просить венок из земляничных листьев…
Нечаянно я оказалась у двери мастерской.
Я давно не приходила сюда. Зачем? Я бы увидела развалины своего янтарного королевства, разбитые и заколоченные окна, пустые столы. Трупы крыс на полу. И я бы заплакала и плакала обо всем – о напрасной молодости, о близких, о гибнущем городе, о своей завтрашней смерти и о том, что тебя больше не увижу. Я уже хотела уйти, убежать отсюда, но вдруг услышала за дверью голос. Кто-то тихо-тихо то ли бормотал, то ли напевал, как напевают за работой. Мне стало страшновато, но я толкнула дверь и заглянула.
Это был Йорен.
Как всегда, кожаный ремешок охватывал его голову, как всегда, белая янтарная пыль пушисто лежала на коленях, прикрытых длинным передником.