Я слушала и верила – а вдруг действительно лишь месяц потерпеть осталось?

– Можно, я с тобой?

– Тебе лучше пока остаться в Риге. Ну, куда ты в своих юбках? Опасно ж! Сиди дома и жди меня. Осада долго не протянется, Петр Алексеевич и не такие города с бою брал.

Мы шептались в церковном притворе. В полумраке я видела у тебя на шее цепочку от своей подвески. Все в порядке, пока она с тобой, ты не можешь забыть обо мне. Уезжай, я за тебя спокойна. Будешь жив – значит, вернешься. Главное нам теперь – уцелеть. И тут я вспомнила, о чем собиралась тебе сказать…

Выслушав, ты растерялся.

– А ты не ошиблась?

– Кто знает? А вдруг не ошиблась?

На нас зашипели богомолки, и мы на цыпочках перешли в другой придел.

Со стены смотрела Матерь Божья с младенцем. Я никогда к ним раньше не приглядывалась, и вдруг поймала себя на том, что думаю – и у нас появится такой же, здоровенький, щекастый. А может, и не будет так скоро, зря беспокоюсь, но тогда года через полтора – наверняка. Три дня назад родила Ингрид, кормилицу мы сразу не нашли, и она стала кормить сама. Я уже приглядывалась – как свивает, как пеленает, как придерживает головку…

Ты стоял и растерянно улыбался. И я улыбнулась в ответ, хотя мне было совсем не так уж весело. Должно быть, музыка навеяла тревожное томление. Я никогда не могла слишком долго слушать орган.

Господи, да неужели я когда-то мечтала о королевских охотах? Вот чепуха! Мне ничего в мире не нужно, кроме тебя.

– Мне тоже. Я бы увез тебя домой, к матушке, да ты не согласишься бросить Ригу. Ладно, будь по-твоему, и здесь хорошо заживем. Ведь будет же тут после победы русский гарнизон! Если рассудить, то похожа теперь Россия на огромную фортецию. Санкт-Питербурх, Архангельск – северные наши бастионы, Полтава была южным, Риге надлежит стать западным.

Я постараюсь привыкнуть к этому странному городу, где на церквах сидят медные петухи, напоминая о предательстве апостола Петра. Словно нарочно для нас с тобой посадили их туда, чтобы мы навеки были друг другу верны.

Рига готовилась к обороне. На стены вывезли и совсем уж древние мортиры – на деревянных лафетах, с деревянными же четырьмя колесами, окованными железом. И бронзовые пушки литья мастера Герхарда Майера, названные поименно в честь римских богов, тоже заняли свои места. Я давно восстановил сожженные планы, сделал новые, и еще бы остался хоть ненадолго, да уж больно тревожно становилось в городе, и медлить я не мог. А в тот день, когда узнал, что наши заняли крепостницу на том берегу реки, Кобершанц, понял – пора. Вот теперь ждут меня, именно теперь…

Уходить сушей было опасно, до наших далеко, да и скоро бы нас с Гиртом приметили и догнали. К тому же трудновато было выбраться из города в форштадт, из форштадта тоже, да еще с лошадьми, если посчастливится их раздобыть. Народ стекался в Ригу, а из Риги мало кто уходил. Надеялись, как при поляках и саксонцах, отсидеться. Оставалось одно – река.

Янка обрадовался и затянул свою песенку про невесту, что ткет паруса. Должно быть, заслушавшись его, мы долго ломали головы, как раздобыть лодку, и ни до чего не додумались. Потом сообразили – а ведь можно и на плоту!

Ты испугалась за меня, я сразу заметил, но ни слова нашей затее наперекор не сказала, все поняла.

И простились мы молча. Все уже давно было сказано. Мы знали об этой разлуке еще до того, как впервые слово друг другу молвили. А раз хватило нам дерзости любить друг друга у гибели на краю, раз хватило силы душевной довериться друг другу, то какие уж тут слова, какие обещания… Тут – только прижаться тебе к моей груди и замереть, не дыша, а мне – губу закусить…

Возле Марстальского бастиона, где раньше причаливали струги, к городской стене лепились навесы для тюков. Это место мы и выбрали. Ночью затаились поблизости, подождали, пока прошел дозор, и на веревке переправили наш плотик через стену.

Гирт с той стороны шепотом позвал меня.

Ты не пускала. Ты гладила меня пальцами по лицу, как слепая, словно пыталась что-то во мне понять, или запомнить?.. И я, смахнув наземь свою накидку, перебирал упругие локоны на висках, трогал тугие косы. Я твердил – Господи, все отними, только дай еще свидеться!

Янка, рассердившись, стал меня дергать за полу кафтана. Медленно, медленно разомкнули мы руки, и ты отступила назад. Маде обняла тебя, чтобы увести, а я взобрался на стену и вслед за Гиртом соскочил с навеса.

Наш плотик не выдержал бы троих, поэтому Янка оставался в Риге. Мы с Гиртом легли на плот, оттолкнулись и, подождав, пока течением нас отнесет подальше от берега, стали сколь возможно бесшумнее выгребать к середине реки. По моим расчетам, нас должно было отнести к Кипсале, туда, где между островами дня три назад померещились мне штандарты драгун Боура, туда, где мой полк!

– Наконец! – шепнул Гирт. – Бог даст, еще до морозов успею добраться…

– Может, все-таки останешься с нами? – неведомо в который раз спросил я его. – Награду получишь за то, что мне помогал, в инфантерию возьмут.

– Нет, я – домой!

Я только головой покачал. Ему предлагают неслыханную для холопа фортуну, а он – домой!

– Ладно, как возьмем Ригу, я к тебе приеду. Ты ведь обещал медом угостить, – напомнил я, – да сильнее нажимай! От берега бы скорей оторваться…

– Сам нажимай, а то завертимся на одном месте! Гляди!

– Ах, бодлива мать, будь ты неладно!

Мы оттолкнули длинное бревно, которое крепко садануло наш плотик по борту.

– Ну-ка, навалимся! – скомандовал я. – Греби в лад, а то вообще в воду сковырнемся.

Плотик переваливался с волны на волну. Мы сели, чтобы грести было ловчей. И тут с бастиона нас заметили. Началась пальба.

Мы заторопились, но берег все еще оставался шагах в двухстах, а шведские мушкеты били куда дальше. Но, видно, не только я плохо рассчитал расстояние от берега до плота, но и они – стреляли с перелетом.

Выход у нас был лишь один.

– Прыгай в воду! – приказал я и сам соскользнул с плота.

– Я плавать не умею!

Об этом я не подумал – ведь Гирт вырос на берегу речушки, в которой и цыпленок не утонет. И отважился же через такую широкую реку со мной на плоту!

– Экая беда, прыгай в воду немедля, дурень, и за плот хватайся! Да прыгай же!..

Он все не решался. Я, высунувшись из воды по грудь, схватил его за руку и потащил к себе. Поблизости то и дело с плеском уходили в черную воду мушкетные тяжелые пули.

– Оставь меня, ничего со мной не случится! – сопротивлялся Гирт, и вдруг коротко вскрикнул и обмяк. Одновременно быстрая судорога, передернув его, ушла в меня и растаяла дрожью. Я понял – его-таки достала шведская пуля!

Гирт не двигался. Я попытался стащить его в воду, но он был тяжелее меня, и я чуть не опрокинул плот. Еле успел подхватить свой замотанный в парусину пакет с донесением. Некстати подумал – в конце октября вода должна быть куда холоднее…

– Гирт! – уже не надеясь на ответ, позвал я. – Гирт! Может, ты холода боишься! Вода совсем теплая. Ты наберись смелости и сползай.

Он молчал. И я больше не сказал ни слова.

Уже светало, когда я нашарил ногами дно и, подтянув плот к берегу, увидел его спокойное и неподвижное лицо. Длинные светлые волосы шевелил ветер. Я пригладил их.

Надо бы снять с него сухую рубашку, подумал я, но вместо того оправил ее на Гиртовой груди…

Над башнями рижских церквей вставало солнце.

Как звезды среди ясна дня, горели пять золотых петухов.

Потом я стоял на берегу, в ивняке, дрожа на ветру, – выкручивая рубашку и штаны. Плот я спрятал в крошечном заливчике, чтобы, дойдя до наших, вернуться и похоронить Гирта как должно. Я и теперь сделал что мог – прикрыл лицо куском парусины, наломал веток, завалил ими плот.

Я стоял и смотрел туда, через реку. И тут я услышал в безупречной тишине то, что услышать сейчас никак не мог. Торжественный гул Домского собора я услышал. Стонущие скорбные звуки, которые извлекает знаменитый на всю Ригу органист Медер из дивного инструмента работы мастера Рааба… И власть этих звуков такова, что самые стены начинают гулко отзываться, и воздух вокруг полнится отголосками, и дрожь органных мехов тебя пронизывает насквозь, и эхом откликаются обступившие собор разноцветные домишки. А старый органист ударял пальцами по черным и пожелтевшим костяным клавишам, словно выталкивая из резных труб ввысь сгустки плача и стона – моего плача, моего стона, которые иначе вовеки бы не вырвались на волю…