Изменить стиль страницы

Вокруг кровати, на которой лежал Женя, единственной в палате реанимации грудного отделения, хлопотало несколько человек. Наркозная трубка еще стояла, и был подключен дыхательный аппарат. Лида и Петр Петрович обсуждали что-то у изголовья постели.

— Самостоятельное дыхание не восстановилось? — спросил Федор Родионович, подходя к больному.

— Недостаточное. А хорошая вентиляция сейчас очень важна. — Петр Петрович сделал жест в сторону Германа и Серафимы Ивановны, склонившихся над лентой, исчерченной самописцами.

Федор Родионович пощупал Женин пульс. Серафима Ивановна показала ему записи.

— Очень слабый больной. Он и был слабый… — Круглые поблескивающие очки в тонкой лопнувшей оправе делали ее лицо испуганным.

Это нытье он не мог больше переносить. Федор Родионович не глядел уже на движущуюся на его ладони ленту. На его худом лице вспухли желваки.

— Только что получили последние данные о мочевине крови, — немного поспешнее, чем обычно, сказал Герман. — Падает на глазах!

Федор Родионович вскинул голову, оживились усталые глаза.

— Цифры!

— На столе еще было триста миллиграмм-процентов, потом двести тридцать, сейчас — сто пятьдесят. И мочи достаточно.

— Ну вот, видите! — громко и радостно сказал Федор Родионович. — Теперь, ребята, если мы его не вытащим, грош нам цена!

Мочевина исчезала из крови! Быстро исчезала! Значит, почка работает вовсю, очищает кровь. А сердце… Конечно, этому отравленному, ослабленному сердцу приходится туго. Но оно должно обязательно справиться! Молодой ведь парень! И все эти собравшиеся здесь люди помогут ему.

Федор Родионович детально обсудил с врачами дальнейший план боя. Они заставят отступить сердечную слабость! Он уже не мог себе даже представить, не мог предположить иного исхода. Он вдруг крепко уверовал в окончательную победу и, сразу взбодрившийся, прямой и помолодевший, пошел из реанимационной.

В коридорах и в холле толпились больные.

Еще когда шла операция, они, наспех пообедав, покидали столовую и, словно притягиваемые магнитом, тянулись к дверям операционного блока, где возвышавшийся надо всеми Власов сообщал последние данные, полученные им от выскакивавшей куда-нибудь санитарки или от заходившей в операционную медицинской сестры. Сюда поднимались больные со всех этажей. Больницу охватило волнение, сходное с тем, какое возникает у совершенно незнакомых людей на улицах при сообщениях о космических полетах. Здесь было чувство гордости за своих собратьев, идущих на подвиг, за могущество человеческой мысли и рук человеческих, здесь было и опасение, страх за рисковавших, искреннее желание им удачи.

Возбуждение было настолько сильным, что, казалось, собственные страдания отодвинулись, стали меньше и незначительнее. Как-то неловко было стонать во время перевязки и морщиться от укола, жаловаться на вполне терпимые боли и признаваться в том, что боишься хронического аппендицита, когда совсем рядом, за несколькими стеклянными дверьми, один человек, здоровый молодой человек, отдавал другому, ради спасения его, часть самого себя — свою почку!

Когда из операционной вывезли Бориса, «болельщики» сдвинулись к дверям реанимационной палаты. Туда, конечно, никого не пускали, только Власов — немедленно начавший помогать сестрам и анестезиологам: что-то подносить, поддерживать — беспрепятственно входил в палату.

— Порядок, ребята! — бодро докладывал он, появляясь в очередной раз в коридоре. — Сослуживец проснулся. Прасковья Михайловна сказала ему, что пока все в порядке и там.

— Неужто спасут? — с волнением выдохнул кто-то, высказав наконец тревоживший всех вопрос.

— А ты сомневался, сослуживец? Вот с кем бы я в разведку не пошел, — кривил рот Власов.

— Слушай, разведчик, твой обед, наверное, скис уже в тумбочке.

Власов не ходил в столовую, и один из его многочисленных приятелей засунул ему в тумбочку тарелку со вторым.

— Верно, нужно бросить что-нибудь моей язве, — согласился Власов и пояснил: — Она не любит переживаний… — И рысцой направился в свою палату.

Тузлеев сидел на койке, свесив отечные ноги и уперев взгляд прямо перед собой в пол.

Бушевавший ночью ветер утих, и снова наползли тяжелые дождевые тучи. В палате было сумеречно, пусто и неприветливо, — четвертую, дополнительную койку еще не убрали, но белье с кроватей Харитоновых унесли; полосатые матрасы придавали комнате нежилой вид.

Власов поспешно достал из тумбочки тарелку, присел на край своей койки и стал торопливо есть. Тузлеев не мигая, исподлобья, глядел на него.

— Ну, что там? — вдруг спросил он.

— Все в порядке. Бориса вывезли, — с полным ртом ответил Власов, — вот-вот кончат пришивать почку.

— Может, и обойдется все, — глухо сказал Тузлеев.

— Обязательно обойдется, сослуживец, — подтвердил Власов, нажимая на картофельное пюре.

Некоторое время оба молчали, потом Тузлеев сказал:

— Я своего дружка из боя выволакивал, когда меня садануло. А он, оказывается, мертвым уже был…

Власов оторопело, открыв рот, смотрел на Тузлеева, но тот снова недвижно уставился в пол, сгорбившийся, отрешенный от окружающего старик. О чем он думал сейчас? О том бое, о смерти своих фронтовых друзей, о бесполезной своей жертве?.. Может, и не был еще мертв тогда его друг? И последней его мыслью все же было — не оставил?.. Ныло, сжималось сердце в груди. Боль становилась все острее, катилась от живота к горлу. Привычная, но всегда пугающая боль. Тяжелая и страшная, возможно, даже не такая сильная, как от ран, но наполнявшая до краев смертельной тоской. Нитроглицерин лежал на тумбочке, Тузлеев не мог дотянуться до него, простонал, обращаясь к Власову:

— Да-ай!

Власов вскочил, отбросив на одеяло вилку, вытряс из стеклянного тюбика мелкие таблетки, протянул Тузлееву. Тот судорожно сунул одну под язык, закрыл глаза. Боль отпускала медленно. Тузлеев стал, не разгибая ног, стараясь не делать лишних движений, заваливаться набок. Лечь! Вот если лечь, тогда скорее отпустит. Он знал по опыту… Власов испуганно склонился над ним, громко звал:

— Сослуживец, э, сослуживец!.. Папаша… Открой глаза. Ну, что ты?.. Погоди! Я сейчас врача кликну…

— Не надо, — прошептал Тузлеев. Боль становилась все меньше, превратилась в тяжесть за грудиной, терпимую, даже приятную после отпустивших невыносимых тисков. — Не надо. Проходит… — Он открыл глаза и лежал неподвижно на боку, глядя прямо перед собой в стену.

— Ну, как? — Власов стоял рядом.

— Уже ничего.

— Фу-ты, ну-ты… Перепугал ты меня. Тебе, сослуживец, волноваться никак нельзя. Злиться, ругаться… Плюнь на все. Живи себе тихо. Мы уж, помоложе, и за тебя поерепенимся…

— Не удалась… — тихо сказал Тузлеев.

— О чем это ты?.. — «Не свихнулся бы часом», — подумал Власов.

— Жизнь не удалась, — четко произнес старик. — Злись, не злись… Все.

— Ну, что ты, папаша, ей-богу! Для того чтобы такое сказать, человек, знаешь…

Тузлеев не слушал сбивчивых горячих слов Власова. Он думал снова о том бое, о тяжелой, обрывающей руки плащ-палатке с неподвижным телом на ней, снова, как нередко это бывало многие последние годы, старался вспомнить во всех деталях тот страшный, пропахший гарью, утопающий в жидкой грязи день. Свой трагический день. Опору всей своей жизни.

В специальную бригаду Герман с согласия Федора Родионовича включил Лиду и Кирша. Собственно, Лида сразу после того, как Женю Харитонова вывезли в реанимационную палату, сама сказала Герману:

— Придется остаться с ним. Дежурному анестезиологу не разорваться…

Кирш же, человек сейчас свободный, ретиво набирал бесплатные дежурства: потом, когда выйдет его Вера из родильного дома, всякий лишний отгул пригодится.

В ординаторской было шумно. Возбужденные голоса оттуда разносились по всему коридору. Подходя к ординаторской, открывая ее дверь, Герман подумал, что проведенная операция все-таки еще не дает повода для столь бурной радости. Оживление явно чрезмерно. Однако, едва переступив порог, он изменил свое мнение: оказывается, у Алексея Павловича родилась дочь. По заказу!