— Острый живот, тебе же ясно, — успокоил я. — А дифференциальная диагностика не всегда легка.
— Вот и не решилась отправлять.
— Давно болеет?
— Третий день. Меня сразу вызвали, но я больше суток добиралась… Хорошо, что приехали именно вы! Я так боялась…
— Как добиралась-то? Говорят, тут и тропы еще непроходимы.
— Проходимы, только верхом. — Она с гордостью глянула на меня. — Вчера во второй половине дня я была уже здесь, но связь со Столбовухой раз в сутки, в одиннадцать.
Мы шли к баракам через высокую сочную траву. Несмотря на яркое солнце, было свежо. Где-то поблизости шумела река.
— Всю ночь я сидела с нею. Как вы тогда со мной, — тихо сказала Таня. — Все вспоминала… Так страшно было…
Мы подошли к поселку.
В каждом бараке восемь квартир, и все с отдельным крыльцом. А над одним из них — фанерная синяя вывеска, крупными красными буквами надпись «Магазин», на двери — большой амбарный замок.
В одной из квартир на железной койке лежит больная. Квартирка небольшая: кухня, наполовину занятая плитой, и маленькая комната с одним окном. Комната чисто вымыта, лишние вещи вынесены: Таня готовила ее к операции. Электричества нет. На кухне топится плита и парит ведро кипятка. От этого в комнатке температура под тридцать. Да-а, условьица…
Больную зовут Клавдией. Ей двадцать четыре года. Крепкая женщина с очень загорелым лицом и следами прошлогоднего загара на теле. У такой бледности не заметишь. Голос слабый, и жалуется на слабость, на боли в животе. Я разделяю все сомнения Тани. Отправить бы Клавдию в больницу! От греха подальше. Какой-нибудь час, и спокойно прооперирую ее в хорошо оборудованной операционной. И после операции она будет в нормальных условиях. Тут ведь тоже не меньше часа пройдет, пока мы развернемся с этими столами и ведрами. Я ловлю себя на том, что мне очень не хочется оперировать ее здесь.
— Ну, что, Владимир Михайлович, разгружаться? Может, сестре начать мыться? — торопит Кемалыч. — Этот стол раздвижной. Хватит.
Ему тоже ясно, что операция необходима, запущенный ли там аппендицит или внематочная. Глаза его уже горят лихорадочно — скорее! У него нет сомнений. А почему они у меня? Были бы они два-три дня назад? Ведь больная нетранспортабельна, вероятно. Тем более на нашем маленьком вертолете, где ее и не положить… От духоты у меня начинает ломить в висках.
— Закройте дверь на кухню. И эту… И откройте окно. Здесь очень душно, — говорю я. — Будем делать диагностическую пункцию.
Кемалыч удивленно смотрит на меня.
— Если не внематочная, надо думать об отправке в город, — не глядя на него, говорю я. — Но ты занимайся столом, а Таня пусть моется. Чтобы потом не терять времени.
За санитара у нас муж Клавдии — начальник лесоучастка, мужчина лет сорока без левой стопы. Ловко управляется на коротком деревянном протезике. Мужа прошу организовать разгрузку вертолета.
— Но пусть немного еще подождет, не улетает…
И тут вспоминаем, что гинекологических зеркал у нас, конечно, нет. Весь инструмент из операционной не захватишь! Дела… Нет, я должен знать, что там у нее в животе! И не только затем, чтобы определить, где ее оперировать, но и как.
— У вас есть большие столовые ложки?
Ложки находятся, и мы кипятим их в алюминиевой кастрюле. Это, конечно, не зеркала, но работать можно. При пункции я обнаруживаю у Клавдии в брюшной полости кровь. Значит — внематочная. Места для сомнений не остается. Хочешь не хочешь, боишься или какие-то другие чувства захватывают тебя — все это уже не имеет значения. У тебя нет выбора.
— Скажите вертолетчику, пусть летит…
Я моюсь вслед за Таней в тазу на кухне. Несмотря на открытое окно, здесь невероятная жара. Вначале слышится неистовый треск вертолета. Потом он постепенно затихает. С улицы доносится шум реки и изредка — голоса рабочих лесоучастка. Всё. Теперь мы отрезаны от всего остального мира до одиннадцати часов следующего дня. До радиосвязи. Я, Кемалыч, Таня и Клавдия с животом, полным крови…
Помогаю Тане развернуть на кухонном столе, перетащенном в комнату, хозяйство операционной сестры и принимаюсь за налаживание капельницы. Но капельница оказывается раздавленной.
— Ай-ай… Я слышал, как что-то хрустнуло, когда мы взлетали от ранчо… — сокрушается Кемалыч.
Сколько ни сокрушайся, капельница от этого не станет целее. Когда с самого начала так много неприятностей, все обычно кончается благополучно.
Я вытряхиваю в угол комнаты осколки стекла. Нужно что-то придумывать.
Вдруг вижу торчащие из-под простыни большие желтоватые ступни — и меня охватывает отчаяние. А может быть, это страх. Второй раз за два последних дня я вижу эти безжизненные желтые ступни…
Но больной нет дела до моих переживаний! Надо что-то придумывать. Без переливания идти на такую операцию, да еще на третий день заболевания, очень рискованно.
— Ну-с, Валерий Кемалович, что будем делать?
— Может, из шприца сделаем? — робко предлагает он.
Мы конструируем капельницу из шприцов, и я считаю, что такое приспособление следовало бы запатентовать.
Когда наконец Клавдии начинает капать захваченная нами по совету Петра Васильевича кровь, а Кемалыч спрашивает с открытым флаконом эфира в руках: «Начинать?», на меня спускается совершенное спокойствие.
— Давай!
Это спокойствие не оставляет меня в течение всей операции, которая, несмотря на яркое закатное солнце за окном, протекает при довольно плохой освещенности операционного поля.
После операции мы перекладываем Клавдию на кровать и не отходим от нее, пока она не просыпается. Этакую кровопотерю могла перенести, конечно, только женщина. И только такая вот крепкая, как Клавдия.
Распределяем время дежурств до утра и, оставив у постели больной Таню, отправляемся следам за мужем Клавдии ужинать. Сегодня ужин будет. Вчера не было завтрака, позавчера ужина, а сегодня вместо обеда — треск вертолета и виды на тайгу в горах. Так недолго заработать и язву.
Солнце село за деревья на горе напротив, и они стали темными и плоскими, как вырезанные из черной бумаги. От неумолчно шумящей реки потянуло прохватывающей холодной влагой. И только золотящиеся вершины громадных сосен за поляной, на которую садился наш вертолет, немного согревают этот холодный и величественный вечерний пейзаж. В окнах бараков загорелись блеклые огни керосиновых ламп. Пару раз крякнула и залилась вдали гармошка.
5
Для ночлега нам с Кемалычем отвели квартиру в том же бараке, крыльцо рядом. Хозяева перебрались к кому-то из соседей. Печь была натоплена яро. Спалось плохо, я встал задолго до того часа, когда должен был сменить Кемалыча. Таня не отдыхала практически третьи сутки, и мы распределили дежурства так, чтобы до утра ее не тревожить: Кемалыч до трех, а потом до семи-восьми я.
Накануне вечером нам устроили шикарный ужин, состоявший из изумительно вкусного, хотя и несколько странного блюда. На громадной сковороде (в жизни своей такую не видывал) были зажарены: сало, колбаса, лук, картошка и яйца — всё вместе. Продукты сюда завозят тракторами на прицепах. Последний поезд приходил месяца два тому назад, в магазине уже давным-давно все раскупили, а сама продавщица уходила каждый день на работу в лес.
Угощали еще квасом, резким, холодным. По крайней мере, все называли это питье «квасом», хотя на то, что в Ленинграде продается из больших металлических бочек, это было совсем непохоже. Потом молодой чубатый парень лихо играл на гармошке. Наверное, на той самой. Две керосиновые лампы горели на столе, и по бревенчатым стенам двигались большие тени.
Разошлись часов в девять. Клавдия спала, и Таня на стуле рядом с нею клевала носом. На дежурство заступил Кемалыч, а я отправился на покой.
И вот проснулся, хотя не было еще и двух, и в моем распоряжении оставалось больше часа. Я оделся и вышел. Громадная луна висела в безоблачном черном небе, серебря влажный лес на гребнях и склонах гор. Ровно и глухо шумела река где-то внизу, в кромешной тьме затененного берега, и от этого шума тишина вокруг казалась абсолютной.