Изменить стиль страницы

Айнис улыбнулся и встал.

— Ты сразу так атаковала меня, что у меня просто не было возможности проявить свои чувства. Да и не хочется быть смешным. Но ты знаешь, Вета, я много думал о тебе. Если я еще и не люблю тебя, то готов полюбить, готов в любую минуту… И все-таки брак — вещь гораздо более серьезная, чем просто любовь, я в этом уверен. Чувства проходят, притупляются так быстро…

— Спасибо, Айнис, ты прекрасный парень, своим предложением ты оказал мне честь. Но я не могу его принять, извини. Я уверена, мы останемся друзьями.

Почему так печально было у нее на душе? Словно день померк. Впереди была пустыня, пустыня.

Глава 29

Работа шла ни шатко ни валко, но вдруг как гром среди ясного неба разнеслась весть, что бюллетенивший последнюю неделю Валентин Федорович скоропостижно скончался. Невинные розовые пятна, постоянно рдевшие на его лице, оказались не такими уж невинными, и таинственное заболевание, связанное с ними, до срока унесло его в могилу. В сущности, он был добрейший человек.

Теперь лаборатория осталась без начальника. И Марина Викторовна, и Елена Николаевна, которым по очереди предлагали эту должность, наотрез от нее отказались. Не так уж это было соблазнительно — за лишнюю десятку тянуть тяжелый, неповоротливый, устаревший воз. Похоже было, что на него не скоро найдутся желающие, а потому на работе стоял мертвый штиль, и, подумав немного, Вета подала заявление на отпуск. Она мечтала уехать куда-нибудь на юг, где будет множество загорелых, веселых, легкомысленных людей, но неожиданно ей предложили «горящую» путевку в подмосковный дом отдыха, и она согласилась. Так было проще.

И еще двадцать четыре летних невозвратимых дня пролетели без следа. Она гуляла, сушила на окне грибы, купалась в лесном озере с топкими болотистыми берегами и терпела надоедливые ухаживания нескольких конкурирующих между собой склочных стариков. Все это было печально.

В жизни что-то сдвигалось, непоправимо, невозвратимо. Стоя на месте без действий, без усилий, она тем не менее ощущала движение, словно мощная река несла ее вперед, к водовороту, к водопаду. Ей было страшно.

Молодость уносилась назад, жизнь проходила мимо. Еще немного, еще год, два, три этой ужасной неподвижности — и она пропала, погибла, она сломится, смирится со своей судьбой, рухнет в эту пропасть безнадежности, бессмысленности, жизненной неудачи. Ничего, ничего у нее нет: ни семьи, ни любви, ни работы. Что ей делать, как выдержать, как бороться? С чем бороться, когда кругом такая тишина, такая пустота? Что-то происходит со временем, оно стоит на месте и тем не менее летит, стремительно, неудержимо, бесповоротно. Его невозможно не только удержать, даже ощутить. Да и хочет ли она остановить это бессмысленное, пустое время, зачем оно ей? Что с ним делать? Умом она все понимала — надо браться за работу, а потом уже и за все остальное. Но ничего не выходило. Все равно женщина начиналась с мужчины, с кого-то, за кого можно было зацепиться: с отца, мужа, друга, хоть с мечты. А у нее никого не было, никого и ничего. И от этого все валилось из рук, душа растерянно и равнодушно молчала.

Вета не любила свою работу, не столько лабораторию, к ней она давно уже привыкла, — нет, все в целом, свою профессию, технику, весь круг чужих, ненужных ей проблем. Она ошиблась, приняла себя за кого-то другого. Нет, она вовсе не принадлежала к тем людям, которые считают, что работа — главное в жизни человека, она понимала — жизнь глубока, многопланова, разнообразна, и все-таки в обществе, в котором она родилась и жила, работа была костяком, скелетом, на котором держалось все остальное. И не только из-за денег, но и из-за социального и морального чувства тоже. Нет, ее ошибка была непоправимая, роковая. Без работы спастись было невозможно. Но она приходила на работу, и руки у нее опускались. Она казалась занятой целый день, но занятия ее не затрагивали ни головы, ни сердца, это была пустая, мелочная текущая работа, и ее место было — исполнительское. По своей должности она не могла не сделать того, что ей поручали, и по той же должности не могла, да и не имела полномочий сделать больше. Время утекало между пальцев, она стыдилась себя.

А ведь она знала, знала, каким оно может быть насыщенным — время, как глубоко, как надолго можно нырнуть в глубь мгновения, как оно может расшириться, засверкать, стать бездонным — мгновения страха, редкие минуты понимания, общения с природой, мгновения страсти. А еще есть творчество, есть не мгновения, а часы раздумий, осмысливания себя, подведения итогов, часы, которые поворачивают и поднимают жизнь. Почему же она, понимая все это, ничего не может сделать, ничего конкретного в своей жизни не может изменить, почему она безвольно, как щепка, не двигаясь, движется в этом исчезающем потоке времени?

Ей хотелось ходить. Вечерами, после работы, она часами шагала по арбатским переулкам, дышала свежим воздухом начинающейся осени, любовалась старыми деревьями, особняками и глухими двориками, думала, разговаривала сама с собой.

Однажды совсем недалеко от дома ее что-то остановило. Она подняла глаза. Этот дом был ей знаком, серый, узкий, готический. Он был тесно зажат между другими домами. В узкой башенке виднелось круглое окошко, глухие балконы, фронтоны и фризы украшены были каменными мордами, с балконов под крутые зубчатые крыши вилась зелень. Где, когда она видела этот дом? Что там было еще? Ну конечно — крыльцо с чугунными завитушками, и там, возле этого крыльца, невозмутимый и респектабельный, скрывая нежность, весь в черном, с тростью в руках, стоял папа. Это был дом из ее прекрасного сна. Только сейчас этот дом облупился и потрескался, устрашающе обветшал, и папы не было — ни здесь, ни в каком-нибудь другом месте. Только дом существовал, напоминая ей о том, что она потеряла.

В том-то и дело, что все уже было в ее жизни, было — и потеряно. Было сияющее, сонное, цветное детство, был папа, с блеском его очков и быстрой улыбкой, с конфетами, которые она каждый день находила под подушкой, с уверенностью во всем, что было, есть и будет. Была мама, с ее нежностью, сладкими запахами, шуршащей чистотой. Куда она делась? Как это случилось, что, живя рядом, они с мамой потеряли друг друга? Кто в этом виноват, мама или она, Вета? Так или иначе, они никогда уже не смогут этого переступить. Поздно. Да она и привыкла уже к своему одиночеству. Она сама по себе. И вот уже изменила Роме, и уже простила себе все и все позволила. И совесть ее чиста, не мечется, не трепещет. Почему? Почему у нее такое чувство, словно Рома сам привел ее однажды за руку и сказал: «Не думай обо мне, Вета, зажмурься и плыви. Тебе надо жить». Откуда она взяла эту уверенность? Наверное, из его к ней удивительной, благоговейной любви. За ней она была как за сказочными стенами царского сада — одна, окруженная волшебным воздухом избранности. Были ли бы они счастливы, если бы Рома остался жив, сумела ли бы она оценить его той огромной мерой, которая только и была его истинной ценой? Нет, в этом она сомневалась. Вряд ли. Скорее она стащила бы его с пьедестала, и они встретились бы где-нибудь на полдороге: разочарованный, полуприземленный Рома и снисходительная, оценившая его Вета. И все погибло бы, и все пропало бы, и жизнь их, лишенная высоты, чистоты, доверия, пламени, была бы обыкновенной скучной жизнью. Но чего бы она только не дала, чтобы все это так и случилось, чтобы Рома был жив, чтобы у нее был муж, дети, чтобы не было, не было этого ужаса воспоминаний, мучений совести, упреков себе, чтобы не зияла в самой середине ее существа эта рваная, кровоточащая, незаживающая рана! «Рома! Как мне жить дальше? Мне страшно!»

Начал накрапывать дождик, а она все шла и шла, переходила улицы, поворачивала, кружила. Тихо здесь было. В садиках цвели флоксы, астры, пиретрумы. Под бровкой тротуаров скапливались уже желтые листья, но кроны деревьев были еще густы и зелены и тени глубоки. Уже зажигались огни. Пора домой. Но она ничего не решила, ничего не придумала, ни к чему не пришла. Только покаялась перед собой, и от этого на душе стало спокойнее. Мир наступил.