Только Юрка, сын, был настоящий. Елисеев хотел и ждал его появления на свет. Тогда ему еще казалось, что то беспокойство, тоска, неудовлетворенность, которые он постоянно испытывал, объяснялись тем, что у него не было настоящей семьи. Но и Юрка ничего не изменил, в сущности; Елисеев ждал и заранее любил его чисто умозрительно, и появление сына вначале ошеломило его несходством с тем, как он все это себе представлял. Юрка был такой маленький и бесконечно далекий от него, он целиком принадлежал своей матери, и он, Елисеев, был здесь совершенно ни при чем. Только потом, позже, он начал привыкать к нему, ловить в мутной синеве его блуждающих, плавающих глаз бездумное веселье, потом тень узнавания, потом отчетливую радость. Он полюбил его, но это ничего не изменило в его семейной жизни, она не стала ни осмысленнее, ни полнее; наоборот, прибавилось поводов для раздражения, для взаимного непонимания и неприятия. Эта женщина портила его сына своим сюсюканьем и птичьим щебетом, вечным тасканием на руках, беспорядочными ночными кормлениями, пустотой и неуютом тоскливой захламленной комнаты. Как он жил! Нет, этого не может быть, это не он был там, не он кричал на жену отвратительным визгливым голосом, и женщина, которая рыдала, прижимая к себе ребенка, и обещала исправиться, не могла быть его женой.
Все это был страшный сон. Он очнулся и пришел в себя только в госпитале, отчаявшийся и ослабевший. И только когда он окончательно понял, что назад возврата нет и с армией покончено навсегда, только тогда медленно и неясно стало проступать в нем незнакомое чувство свободы. Он просыпался после долгого сна, после череды непростительных ошибок, которые, казалось, завели его в ужасный тупик. И вдруг оказалось — из тупика есть выход, какой-то неясный еще забрезжил в его душе свет. А что, если все начать сначала? С самого начала? Разве это невозможно? И стоило этой мечте только возникнуть, только мелькнуть в его голове, как он сорвался с тормозов и полетел, полетел! Его захлестнула надежда. Мысли, планы, толкаясь, налезали одни на другие. Раньше, в гарнизоне, когда он помногу работал, общался с людьми, командовал солдатами, нянчил сына, мир вокруг был мертвым и застывшим, а сейчас, на унылой госпитальной койке, этот мир вдруг расцвел и закружился перед ним, сверкающий, манящий, недостижимо прекрасный. Все начать сначала! Как прекрасна была одна только эта возможность!
Когда он вышел из госпиталя, все для него было уже ясно. Он отвозит Таню домой, в Москву, поступает в институт, получает общежитие и оставляет семью. Даже в этом, самом трудном решении не было у него теперь сомнений. Он будет работать днем и ночью и все, что заработает, будет отдавать сыну, ему самому нужно совсем немного. И он никогда больше не женится, но жить с Таней больше не станет ни за что, никогда.
Однако на деле все оказалось не так-то просто. Таня вцепилась в него всеми своими слабыми силами, рыдающая, любящая, готовая на все, еще более глупая и нелепая, чем всегда, но теперь еще мощно поддержанная родителями. Что он мог сделать? Они все были правы, он взял на себя ее судьбу, увез за собой прямо со школьной скамьи, лишил образования, профессии, теперь у них ребенок. Он обязан терпеть. И он согласился.
Теперь это было уже и не так важно, он, словно впервые в жизни, начал учиться. Мысль о семье отодвинулась, ушла, пусть все будет как будет. Только летом, в каникулы, стало невмоготу. От слащавой въедливости тестя с тещей сводило скулы. И тогда он почувствовал — руки у него развязаны, так жить дальше все равно нельзя, недостойно мужчины. Он пошел в ректорат и выбил себе место в общежитии, пока временное, но какое это имело значение? Наступила свобода, полная, огромная, ошеломляющая!
Он соврал Тане, все свалив на ее родителей, но это была позволительная ложь во спасение, зачем было говорить ей, какие чувства поднимались в его душе при одном только взгляде на жену? Он понимал, что она ни в чем не виновата, но он не выносил ее. Он скрывал это только из жалости к ней. Главное — что он не бросит Юрку, и развод ему был не нужен, лишь бы только вырваться в театры, в библиотеки, на московские улицы, а осенью — на Пироговку, в институт. Больше ничего ему было не нужно.
И тут он встретил красотку Логачеву. Логачева изменилась, как-то поблекла, но лицо было такое же чистое, мягкое, со впалыми щеками и бледно-голубыми глазами, и так же кудрявились над висками выбившиеся из прически золотистые колечки. Только не было той прежней победительной яркости, и одета она была скромно, по-девчоночьи, отчего ее крупная спортивная фигура выглядела, пожалуй, чуть угловато. Словом, он решился и подошел. Нет, вовсе она ему была не нужна, даже хотелось ему думать, что вот из одной только вежливости подошел он к этой женщине. Но он себе врал, совсем не безразлична она ему была; наоборот, она жгуче его интересовала, где-то в самой глубине его души было запрятано ощущение, что именно она и воплотила в себе весь тот мир, к которому он так страстно стремился, мир свободных, мыслящих, ни от кого не зависящих людей, которым не надо делать над собой усилий, чтобы понимать самые сложные книги, серьезную музыку, современную живопись, в науку они входят как в собственный дом и говорят, как пишут. И все то, к чему он продирался с муками и терзаниями, они всасывают с молоком матери и считают своей естественной и законной собственностью. Вот почему он заглядывал ей в лицо и искал в нем перемен, он хотел понять, приблизился ли, сумеет ли быть с ней на равных? И ушел, уверенный: да, сумеет.
И осенью действительно началась новая жизнь, он сам чувствовал, как растет, распрямляется, и ночью, просыпаясь, как от толчка, лежал на спине, тихий, гордый, счастливый, и, глядя в серый потолок общежития, радовался себе, своей жизни, своему будущему. Но потом просыпаться перестал, с третьего курса он работал на «скорой», шесть дежурств в месяц, да еще грузил кислородные баллоны в хирургии, да еще занимался спортом. Теперь он спал так, что будили его всей комнатой. Но чувство счастья от этого никуда не девалось, он ложился с ним и с ним вставал, впереди был день, полный утомительного, изматывающего, почти сердитого счастья, чувства удовлетворения собой и прожитым днем. И здоровье больше не подводило его. Почему?
Только через годы снова вспомнил он про Лизу. Полностью, впрочем, он ее никогда и не забывал, держал где-то в глубине сознания эдакий эталонный образ: прекрасная самоуверенная блондинка из интеллигентной семьи, женщина для избранных. Сведения он о ней имел самые полные: они поступали от Тани.
Елисеев не умел отклониться от встреч с ней, ведь они не были разведены, и эта пустая формальность, абсолютно ничем и никак не подтвержденная, позволяла Тане с присущей ей фанатической слепотой как бы по-прежнему верить, что когда-нибудь, через годы, когда кончатся его дела, они снова соединятся, а пока она садилась перед ним, растолстевшая, с мелко завитыми волосами и торчащими красными щечками, и говорила, говорила, говорила, молола всякую чепуху. Но то, что касалось Лизы, он запоминал.
Он был теперь совсем другой человек — занятой, знающий, в сущности, почти врач. И не просто врач — хирург, хирург, за спиной которого было шесть самостоятельных операций, совсем немало для начинающего. Правда, поздно он начинал, поздно, ему шел уже тридцать третий год, но зато теперь он мог не бояться за себя, он знал и умел столько разных вещей, ему все было теперь по плечу. И эта женщина тоже. Почему бы и не съездить к ней?
Странное впечатление произвела на Елисеева эта первая настоящая встреча с Лизой. Его мужской грубоватый напор истаял сразу же на пороге тихой Лизиной квартирки. Его встретили приветливо, спокойно, только чуть-чуть растерянно. Он-то ожидал настоящего смятения, собирался воспользоваться им, сказать что-нибудь игривое, приобнять за плечи и так далее, прямо к цели. Он знал, что она одинока, никому ничем не обязана и любовник у нее был, какой-то мелкий актеришка. Конечно, такие красавчики льстят женскому самолюбию, но он эту публику встречал и знал неплохо, за внешним лоском у них скрывались самодовольство и пустота; нет, этим невеждам и пустозвонам Лиза не по зубам. Он считал, что его преимущества неоспоримы. Однако все его расчеты лопнули и развалились при первом же столкновении с действительностью.