Изменить стиль страницы

Грабеж идет, правда, и теперь. В городах казаки грабили евреев (обирали по шесть–семь раз одних и тех же), в деревнях за малочисленностью евреев — грабят крестьян. Это ужасно вредит Добровольческой армии, и то самое повстанческое движение, о котором газеты пишут, радуясь, что оно вредит большевикам, — легко может повернуться против добровольцев. И уже почти наверное повернется, так что Добровольческая армия готовит себе этими «порядками» плохой и опасный тыл. А еще — самая черносотенная политика относительно Украины… По последним известиям, в Центре отрицают «самостийность» — и совершенно резонно, — но признают свободу национальной культуры, а здесь… ну да это Вы увидите из моих статей.

Многие спрашивают — не притесняли ли меня большевики? То и дело носились разные слухи. Говорили даже, будто меня убили… В общем, я пожаловаться не могу. У меня даже не реквизировали комнат. Попытки со стороны разных низших властей были. Но высшие власти все это пресекали и относились ко мне внимательно. Но атмосфера все–таки была тревожная. По традиции, создалось такое положение, что ко мне то и дело обращались сотни людей, и мне приходилось ходить, посредничать, ходатайствовать и т. д. Все это не давало покоя и держало больное сердце в постоянном напряжении. Не скажу, что теперь оно успокоилось. Безобразий много, и единственное преимущество теперешнего положения в терминологии. Теперь грабеж называется грабежом и только прибавляют со вздохом: «Что делать? Война». А прежде большевики называли грабеж «реквизицией» и объясняли «социализмом». «Раздеть буржуев и одеть пролетариат». Буржуев раздевали, а пролетариат все равно ходил голый! Конечно, бульшая правильность терминологии есть тоже (ох–хо–хо-о!) некоторое преимущество, но далеко еще до успокоения сердец, и больных, и здоровых…

Снеситесь с Софией телеграммой, что ли, — чтобы повидаться Вам с нею… Если повидаетесь, то она расскажет Вам любопытный эпизод с нападением на нас… бандитов… Было таковое, была стрельба, была даже физическая борьба (я с одной стороны, вооруженный бандит — с другой)… Бандитишки оказались неопытные и… мы отбились! Они сообразили, что убить могут, но у них не останется времени для главного, то есть для захвата денег. Ну вот Вам обстоятельные сведения о нас… Обнимаю крепко…

Ваш Короленко».

Последний эпизод требует пояснений. Короленко, бывшему почетным председателем Лиги спасения детей, в тот момент доставили деньги, предназначенные для содержания детских колоний, что и стало известно бандитам. После неудачного нападения они бесследно исчезли. Случилось это еще при большевиках, перед взятием Полтавы Белой армией. В городе участились аресты и расстрелы. Короленко приводит в своем дневнике разговор с главой Полтавской ЧК Долгополовым, к которому он пришел в очередной раз хлопотать за осужденных.

— Теперь приходится делать много жестокостей, — оправдывался Долгополов. — Но когда мы победим… Отец Короленко! Вы ведь читали что–нибудь о коммунизме?

— Вы еще не родились, когда я читал и знал о коммунизме.

— Ну, я простой человек. Признаться, я ничего не читал о коммунизме. Но знаю, что дело идет о том, чтобы не было денег. В России уже денег и нет. Всякий трудящийся получает карточку: работал столько–то часов… Ему нужно платье. Идет в магазин, дает свою карточку. Ему дают платье…

— Приходит в магазин, а ему говорят, что платья нет и в помине…

— Нет — так нет для всех. А есть, так его получает трудящийся. Все равно, над чем бы он ни работал. Умственный труд тоже будет вознагражден!.. Ах, знаете, отец Короленко! Когда я рассказывал о коммунизме в одном собрании… А там был священник… То он встал и крикнул: если вам это удастся сделать, то я брошу священство и пойду к вам…

«На лице Долгополова лежит печать какого–то умиления, — пишет Короленко. — Я вспоминаю, что чрезвычайка уже при нем расстреливала… без всякого суда. Вспоминаю и о том, что он хватается за голову… Хватается за голову, а все–таки подписывает приговоры. Кажется, я действительно на этот раз видел человека, искренно верующего, что в России уже положено начало райской жизни. Он и не подозревает, что идея прудоновского банка с трудовыми эквивалентами жестоко высмеяна самим Марксом…»

И тут же, на лестнице чрезвычайки, перед глазами возникла другая картинка.

— А знаешь, — говорит один чекист другому, — мне так и не удалось докачать своего…

— Ну-у?.. А мой, брат, уже докачался…

Понял, что речь шла о пытках на допросе. И комментирует:

«Это так просто: не сознаются — надо «докачать». Революция чрезвычаек сразу подвинула нас на столетия назад в отношении отправления правосудия».

Что может чувствовать человек, который утром, развернув газету, вдруг узнает, что он приговорен к смертной казни? Именно в таком положении очутился Мякотин в конце августа 1920 года. Московские «Известия» сообщали о суде по делу Тактического центра и о том, что на этом суде он, Мякотин, заочно объявлен «врагом народа» и лишен «права въезда на территорию Советской республики». В случае же появления на ней оному Мякотину угрожала высшая мера наказания.

Самое поразительное было то, что он находился на территории Советской республики и не помышлял ее покидать, а о зловещем Тактическом центре слышал впервые. Поэтому недолго думая решил поехать в Москву и разъяснить эту судебную ошибку. Получил даже командировку в архивной комиссии, где в то время служил, если бы не новое несчастье: накануне отъезда слег в постель с высокой температурой — врачи определили рожистое воспаление головы. Вот в таком состоянии и нашли его нагрянувшие чекисты. Произвели, как полагается, обыск и увезли в тюрьму. Но вскоре, увидев бедственное состояние узника, выпустили — долечиваться. Когда же, через неделю, Мякотин окреп, то разрешили отправиться в Москву, вместе с семьей — женой и двумя детьми. А там он сразу попал на Лубянку, в цепкие руки все того же Агранова.

Отвергая предъявленное ему обвинение в пособничестве белым, Мякотин говорил на допросе:

— Изверившись в способности командования Добровольческой армии разрешить те задачи, какие оно себе поставило, я вместе с тем не хотел ни в коем случае уезжать за границу, становиться в положение эмигранта и порывать связь с Россией и поэтому решил вернуться к исключительно культурной работе. При этом я предполагал, что Советская власть не будет преследовать меня за то, что я был ее противником, но если бы такое преследование имело место, я решил бы предпочесть его отъезду за границу…

Короленко узнал о беде, случившейся с его старым товарищем, 14 октября. И тут же сел за письмо, на сей раз решил обратиться за помощью к жене Ленина — Крупской, вспомнив, что когда–то она была учительницей одной из его дочерей.

Начало этого письма публиковалось в советских газетах как свидетельство сердечных симпатий, связывавших писателя с ленинской семьей. И в самом деле:

«Уважаемая Надежда Константиновна.

Вы, вероятно, не забыли наше когда–то знакомство. Мы с женой вспоминаем о нем, так же, как и Ваша ученица, теперь уже взрослая… Слыхал не раз, что Вы среди нынешних бурь не утратили сердечности и чувства справедливости…»

На этом публикация и обрывалась. А вот основная часть письма — то, ради чего оно было написано, — так и оставалась неизвестной. Восполним этот пробел сейчас — по тексту, обнаруженному в следственном деле Мякотина:

«Мне пишут сегодня об аресте Венедикта Александровича Мякотина, а раньше я читал о приговоре суда по делу Тактического центра, где упоминалось и его имя. Приговор суровый, даже жестокий, едва ли вполне обоснованный: смертная казнь при появлении на советской территории. Мне кажется, однако, что Мякотин не скрывался и после поражения и эвакуации деникинцев оставался, не скрываясь, на территории советской России. Знаю также, что когда Полтавщину заняли добровольцы и я написал ряд писем о безобразиях, которые они здесь чинили, то послал их именно Мякотину, и он добился напечатания их в газете, в которой работал. Одним словом, и на Юге, занятом деникинцами, он оставался тем же Мякотиным, которого читающая публика знала по его писаниям.