Изменить стиль страницы

— Ну, меня раньше успеют расстрелять, — отозвался Мельгунов.

Телеграмма из Киева пришла с опозданием, Мельгунов уже был отпущен после допроса у Дзержинского, под его личное поручительство. И все же она пришла вовремя, потому что 5 октября Мельгунов был вновь арестован, и заступничество Короленко пришлось как нельзя кстати. В следственном деле Мельгунова есть распоряжение Дзержинского от 9 ноября: «Принимая во внимание, что С. П. Мельгунову не предъявлено обвинения в содействии организации, поставившей себе целью вооруженную борьбу против Советской власти, ВЧК постановляет: Мельгунова С. П. освободить из — под стражи».

Не прошло и полугода после этого, как Короленко получает письмо от жены Мельгунова и узнает, что ее муж опять в тюрьме. И снова пишет Раковскому, ставшему к тому времени председателем правительства Украины (это письмо, от 15 апреля 1919 года, сохранилось в другом архиве — отделе рукописей Российской Государственной библиотеки):

«Помните, я раз писал Вам об аресте С. П. Мельгунова в Москве. Вы тогда ответили, что, по справкам, среди арестованных его фамилия не значится. Это было верно: к тому времени он был уже отпущен. Но вчера я получил известие, что он арестован опять. Не знаю, какие преступления на него возводятся в смысле «неблагонадежности». Но думаю, и даже уверен, что они не могут быть серьезны. А арест его — дело очень серьезное: он душа кооперативного издательства «Задруга», около которого существует много литературных работников и работников печатного дела… Не благодарю специально за приостановку бессудных казней, так как уверен, что Вы сделали это в интересах справедливости и самого большевистского правительства. Во всяком случае — это было нужное и хорошее дело со всех точек зрения».

И на этот раз Мельгунов отделался сравнительно легко — пробыл в тюрьме только десять дней. А вот на следующий год попал в руки чекистов уже надолго — по делу Тактического центра. Тут уж Короленко оказался бессилен, хотя и не остался в стороне, бросился на помощь — опять обратился к Раковскому. Он внимательно следил в Полтаве за этим судебным процессом по газетам — в архиве его сохранились вырезки под рубрикой «Тактический центр».

Дело было серьезное — Мельгунову грозил расстрел. В справке о нем, составленной оперуполномоченным Аграновым для Дзержинского, дана убийственная характеристика:

«…Мельгунов несомненно является одним из самых активных врагов пролетарской революции. Бешеная ненависть его к Соввласти и компартии, его чрезвычайная непримиримость поражает даже его друзей… По сообщениям, полученным мной от заключенного в одной с Мельгуновым камере Н. Н. Виноградского, Мельгунов убежден в неизбежном для Совласти в ближайшем будущем девятом термидоре и в этом духе настраивает своих товарищей по камере…»

Мельгунов не раз вспоминал бесконечными тюремными ночами переживания узников, ожидавших казни, — из «Бытового явления», знаменитой статьи Короленко. То же чувство бессилия, когда вся тюрьма не спит и прислушивается к каждому звуку. И отчаяние оттого, что революция, за которую он, народный социалист, боролся, сделала это «бытовое явление» еще более массовым и обыденным.

Сохранившиеся в следственном деле записки Мельгунова — прекрасные образцы публицистики, которые перекликаются с публицистикой Короленко того времени и которые еще ждут своего издателя. Вот фрагмент из его заявления 10 июля в президиум ВЧК, написанного после того, как он узнал об аресте жены:

«…Мною поданы три заявления на имя президиума. На них не сочли нужным реагировать…

Я не в состоянии больше выносить того, что не могу назвать иначе, как издевательством над собой… Понятие это относительно и субъективно, и то, что одному будет казаться переносимым, для другого будет тяжким оскорблением. И вовсе не для писателя только, не для того, кого Агранову угодно было на первом допросе лестно именовать «крупным и известным общественным деятелем», а для каждого, кого можно только отнести к категории критически мыслящих личностей… Психология, а следовательно, и форма восприятия у людей разнородна: если одних влечет на стезю литературную, где возвеличивается человеческая личность и ее неотъемлемые права, то других — на путь жандармов, где всемерное унижение личности возводится почти в догмат, где с презрением относятся к идеологическим ценностям, установленным незыблемо передовой человеческой мыслью и являющимся основами демократии.

Слов для формальных только протестов у меня уже больше нет! Я должен протестовать не только словом, но и действием, должен протестовать именно потому, что со мной это делают социалисты и мне некому даже сообщить! Что же мне, переходить к тем или иным эксцессам, чтобы попасть в подвал, которым грозят висящие в камере правила? Моим уже традиционным интеллигентски–академическим навыкам слишком непривычны такие формы протеста; поэтому обращаюсь к другой, старой форме протеста политических заключенных — к собственно голодовке. Буду голодать до тех пор, пока хватит сил или пока не будет освобождена моя жена. Человеку не дано заранее точно учесть своих сил. Напрягу всю свою волю, соберу все свое мужество, чтобы не было позорной сдачи. В то же время я ясно сознаю вперед почти бессмысленность моего протеста со стороны достижения реальных результатов. Психология всякой власти, если только она не демократична по существу (форма в таких случаях имеет второстепенное значение), всегда одна и та же: власть не уступает во имя ложного понимания престижа, желания сломить волю заключенных, скорее озлобляется и часто даже начинает мстить…

Если моему протесту суждено закончиться для меня скверно, пусть будет так, по крайней мере, это будет своего рода mementum mori для «демократии» в социалистической тюрьме… Если вам кажется целесообразной гибель еще одного народного социалиста, пусть будет так, не впервые, кажется, постигнет такая судьба члена корпорации русских писателей, так или иначе всю свою сознательную жизнь по мере разума и умения служившего интересам демократии и даже, с вашей точки зрения, сделавшегося «контрреволюционером» в период только вашего властвования.

Он сделался им потому, что не мог мириться с бесправием, существующим во имя демократии. Как историк он вынужден слишком сознательно оценивать приливы и отливы общественных волн. Он знает, что рано или поздно другая волна придет, ибо известные социальные принципы осуществляются не в среде отвлеченных категорий, а среди реальных людей и нельзя принудительным путем ввести социализм там, где еще так мало социалистов, где даже среди официальных коммунистов, вероятно, немало таких, которых в эпоху нашего Смутного времени 17 века, во времена Тушинского вора, называли «перелетчиками». К сожалению, при современном культурном состоянии даже верхов человечества эти приливы и отливы чреваты болезненными эксцессами. Этот историк и писатель считал своей нравственной гражданской обязанностью ослаблять неизбежную реакцию. Его деятельность, может быть, и была безумна, но он никогда и в этом случае не поступался своими убеждениями. Он был демократом и социалистом, им и умрет…

Будучи врагом всей политики Советской власти, я все же длительную деятельность большевиков объяснял своего рода общественным фанатизмом, узко воспринятой политической догмой, и органически ненавистный мне террор я выводил из того же ложного, с моей точки зрения, миропонимания. Известный общественный психоз как явление временное, могущее захватывать даже широкие круги, вовсе не является для меня научным понятием… Боюсь, что эта последняя тюрьма начинает разрушать и эту, по–видимому, последнюю иллюзию. Когда вы убиваете людей, вы говорите, что уничтожаете врагов во имя великого будущего. Я отрицаю за людьми право так строить это будущее. Но каким мотивом, кроме недостойного и, в сущности, низменного чувства мести или цепких традиций нашего проклятого прошлого, можно объяснить издевательства над человеком?.. Все то, что мне пришлось пережить в последние две недели, лишь переполнило чашу. Мой протест — протест против всех приемов и методов следствия, против того систематического обмана, которым подвергался; наконец, против того полного бесправия и той полной беззащитности, которую я испытываю здесь и которую молчаливо переносить я не могу…