Изменить стиль страницы

Если издевательством считать только физическое воздействие, то такому издевательству я не подвергался.

Я считаю издевательством обман

Издевательством я считаю всякую жестокость, и особенно в тех случаях, когда она не оправдывается никакими обстоятельствами…

Издевательством я считаю всякое оскорбление, а тем более незаслуженное, наносимое, в сущности, беззащитному…

Издевательством я считаю личный произвол… Произволом я считаю отобрание рукописей, написанных мною в тюрьме и не могущих иметь никакого отношения к делу…

Издевательством я считаю, наконец, когда, в конце концов, я задал вопрос, что же, будет суд? — мне было сказано: «Ну что же, если хотите поговорить, можно и суд».

Издевательством считаю игнорирование личности заключенного… Отсутствие элементарной гуманности для меня — издевательство над личностью.

Издевательством, в конце концов, считаю бесправие и беззащитность. В течение месяцев я отдан во власть одного человека. Некому даже принести жалобу…

Вдвойне издевательством все это является потому, что приходится переносить это от социалистов…»

Семнадцать мучительных дней голодовки. Он прекратил ее только тогда, когда освободили жену. И едва успел окрепнуть — слабость, худоба, низкая температура, до 34 градусов, ноги отекли, — как предстал перед судом. По его просьбе жена передала ему тайно, через адвокатов, флакон с цианистым калием — умирать от пули чекиста он не хотел.

Последнее слово Мельгунова на суде, произнесенное сразу же вслед за последним словом другой «преступницы» — Александры Львовны Толстой, — выдержано в том же духе свободолюбия (цитирую по стенограмме суда, хранящейся в следственном деле):

«Обвинитель сказал, что здесь происходит суд истории над нами. Я думаю, что суд истории еще не наступил… В тюрьме я уже написал книгу о французской революции с точки зрения человека, переживавшего русскую революцию. Может быть, судьбе не угодно, чтобы я окончил эту книгу, но буду говорить против гражданина Крыленко на вашу обвинительную речь…

Я стою перед судом истории открыто и думаю, что честно пронес знамя русского писателя, может быть, и небольшое, через русскую жизнь. Я всегда был социалистом, демократом, им и умру… Может быть, мое несчастье, мое горе в том, что как историк сознаю неизбежность прихода этой власти. Если вы, гражданин обвинитель, не знаете, где буду я, то я знаю. Я знаю, что я как–нибудь буду содействовать лагерю «версальцев» и там буду бороться, поскольку у меня есть силы. Если органически для меня неприемлем красный террор, то еще более будет ненавистен белый террор. Во время французской революции был синий террор. Для меня красный террор мучителен, потому что я социалист, и поэтому косвенно принимаю на себя ответственность за то, что здесь происходит…

Гражданин обвинитель в заключительном слове упоминал о Временном правительстве, что Временным правительством был поднят вопрос о смертной казни и оно начало преследовать большевистскую печать. Кто протестовал против смертной казни? Мы, народные социалисты. Мы, народные социалисты, и в частности я, протестовали против закрытия большевистской печати. Мы, народные социалисты, в частности я, были всегда, может быть, и сентиментальны, может быть, в жизни сентиментальность не нужна, но такова натура, такова природа человека, вся психика. История может оправдать всех вас, может быть, правильней идти без компромиссов. Мне казалось, что мы должны идти на компромисс. Но я никогда не возьму на себя смелость утверждать, что иду по правильному пути. Это скажет история. Может быть, я и ошибался, но французская история, которую я усиленно изучал в последнее время, показывает, что я прав…

Я показывал на следствии мое отношение к Советской власти, мои прогнозы… Я на суде не отказываюсь от них и не собираюсь отказываться… Но связь с добровольческими армиями мне лично была не нужна, потому что эти армии были для меня врагами… Если мне суждено погибнуть, то пусть я погибну за то, что исповедую, за то, что делаю, но не приписывайте, по крайней мере, мне того, в чем я не могу признаться, что является неприемлемым для меня органически.

Кончаю. Может быть, смешно человеку, которому гражданин обвинитель требует смертной казни, смешно говорить о том, что он сделал и что делает теперь, но позвольте все–таки сказать два слова. Я считаю, что, может быть, только теперь выполнил свой гражданский долг, может быть, только теперь получил моральное право отдаться своим занятиям. Мне слишком тяжело, что я пережил за последнее время. Я стал политическим и моральным трупом. Но, просидевши в тюрьме, я многое передумал и пришел к убеждению, что и вы пойдете по моему пути, пойдете по пути моего миросозерцания… Сейчас я, может быть, только способен уединиться в своем кабинете, политически я не вижу для себя плодотворной роли, на которой я мог бы работать, если бы даже у меня были силы».

После этого председатель суда объявил перерыв. Верховный трибунал удалился на совещание. И вот приговор — расстрел… и тут же — замена десятью годами тюремного заключения…

В феврале 1921 года Мельгунов, вместе с другими приговоренными по этому делу, будет амнистирован. Он еще успеет помочь тяжело больному Короленко, своему старшему товарищу в литературе и заступнику: организует приезд к нему московских врачей и передаст с ними последний подарок — только что выпущенный «Задругой» третий том «Истории моего современника» — главной книги Короленко.

Когда через год Мельгунова снова арестуют и вышлют за границу, Короленко уже не будет в живых.

— Мы вас выпустим, только с условием — не возвращаться, — сказал Мельгунову на прощанье Менжинский.

— Вернусь через два года, больше вы не продержитесь.

— Нет, я думаю, лет шесть еще пробудем…

Свобода без предрассудков

Второй архивный сюжет связан с именем другого близкого Короленко человека — Венедикта Александровича Мякотина. Публицист и общественный деятель, как и Мельгунов, один из лидеров Народно–социалистической партии и многолетний сотрудник журнала «Русское богатство», издателем и редактором которого был Короленко, Мякотин тоже попал в число обвиняемых по делу Тактического центра. В следственном досье сохранился подлинник неизвестного письма ему Короленко от 28 августа 1919 года. Судьба забросила в это смутное время Мякотина на юг России, в Екатеринодар, где он редактировал газету «Утро Юга». Туда–то и привезла ему письмо старшая дочь Короленко Софья.

«Дорогой Венедикт Александрович!..

Вы, вероятно, знаете, что «Русское Богатство» закрыто, помещение и бумага реквизированы… Красноармейцы, поместившиеся в нашей редакции, отапливались нашими изданиями, третья книга журнала не вышла в свет…

Посылаю Вам для напечатания в газете пять «Писем из Полтавы». Рад был бы продолжить их и прислать еще продолжение этой серии, но в последние дни что–то расклеился и до отъезда Софии не успел написать шестого и седьмого писем, как предполагал. Первое и второе письма я было отдал в местную газету, но они «не прошли по независящим обстоятельствам». А я не счел возможным начинать говорить о современных событиях на Полтавщине, начав с умолчания о главном: о сплошном грабеже еврейского населения. Три дня это шло невозбранно, потом воспретили (Полтава в это время была в руках белогвардейцев. — В. Ш.). Остальное более или менее увидите из самих писем. Попробую остальные послать почтой.

Жилось тут при большевиках довольно плохо. Надо сказать, что у нас в Полтаве они не совершали и десятой доли того, что творили в Харькове и Киеве. В Исполнительном комитете были люди не свирепые, и удавалось сдерживать гнусности чрезвычаек, так что расстрелов было сравнительно мало. Но все, что делалось, производило впечатление чего–то вроде ноющей зубной боли. «Свободу» они ведь объявили без буржуазных предрассудков. Никто не был уверен в неприкосновенности личной и своего жилища. Грабеж назывался «реквизицией».