— Что ты воешь, Агашка! Покойников ворожишь?

И Агафья замолкала.

Только во сне она пела свободно и весело. Пела так громко, что просыпалась от собственного голоса. Проснувшись, она долго не могла понять, что и родня, и дом, и длинная поездка по степям — все это было во сне. А когда приходила в себя и в ужасе садилась на душных полатях, ей казалось, что табор только что тронулся в путь, слышно даже, как скрипят телеги. Тогда на нее находило такое отчаянье, что она взвывала нечеловеческим голосом и уже до свету не могла заснуть, катаясь в судорогах по скрипучим голым доскам.

Но вот Василию Матвеичу пришло засаленное и все измятое письмо. Отец Агафьи в нем писал, что, наконец, они обосновались где-то около китайской грани, но все еще не справились делами и пускай уж, бога ради, подержат добрые люди их девку, поучат уму-разуму, а у них ей все равно придется голодать.

Пока Василий Матвеич читал вслух письмо, Агафья плакала от неожиданной радости. Но, придя на кухню, она поняла всю безвыходность своего положения и тут же решила бежать.

Три дня выпытывала она, куда надо идти, а на четвертый ночью вышла с небольшим узелочком за поселок и направилась по неизвестной дороге. Сначала так и решили, что Агафья покончила с собой на речке, но когда вспомнили ее расспросы, сейчас же организовали погоню.

Василий Матвеич хорошо рассчитал все возможности и, чтобы дело вышло чище, послал Исишку на чужой телеге, с неизвестным для Агафьи казаком. Случилось все так, как он предполагал. Когда на двадцатой версте показалась беглянка, Исишка спрятался под полог, а казак предложил Агафье подвезти ее до станции. И едва она, после короткого колебания, присела на телегу, как Исишка скинул полог и повалил ее на дно.

Агафья царапала ему лицо ногтями, больно кусала руки и плевала в глаза, но Исишка только хохотал и так скрутил ее, что до самого поселка она не могла даже пошевелиться.

Долго потом смеялись над Агафьей. Потом стали забывать. Но Агафья после этого уже окончательно ушла в себя. Перестала даже плакать и с лица как-то нехорошо почернела.

Раньше Исишка командовал Агафьей так же, как командовали ею и все, но после случая с побегом он совершенно оставил ее. Из боязни или из жалости — это не было понятно и самому ему. Придет, поест и, не отвечая на ядовитую ругань, скорей уходит.

— Чего там к печке лезешь, немаканый! — злобно на кинулась она.

Исишка продолжал взбираться по приступкам.

— Измажешь только всю.

— Чем измажу? Чулки тут сушил. Надо достать.

— Не видала я, а то бы быть твоим чулкам в помойке.

— Мой чулок дыра на печке не наделал.

— Поди, жрать притащился?

— Обедать пришел.

— С утра-то?

— Робил, робил — какой утро?

Иса старательно вымыл заскорузлые пальцы под чугунным умывальником, крепко вытер их полой и полез на полку у двери, где всегда стояла его посуда — давно немытая деревянная чашка и ложка. Разостлавши грязную холстину на конец скамейки у порога, он присел было на пол и вопросительно взглянул на Агафью, но, видя, что она по-прежнему смотрит на замерзшее окно, встал, чтобы достать из печи щи. Агафья вскочила, грубо оттолкнула его и, сильно громыхая заслонкой, одной рукой выдернула на шесток чугунку, а с лавки кинула туда же черствую краюху хлеба. Иса положил краюху на чугунку и любовно понес все на скамейку.

Когда он загреб со дна ложкой и вытащил узлами связанные скотские кишки, то задержал руку в воздухе, как бы раздумывая, клясть ли их в чашку, и скверно выругался.

— Опять брюшина. Мяса вовсе не дает.

— А не жри! — огрызнулась Агафья.

Она помолчала и добавила:

— Деваться, брат, некуда. Поешь и кишочков.

Исишка даже поперхнулся.

— Как деваться некуда? Вот уйду и уйду. Жить нельзя, пошто жить буду?

Агафья улыбнулась.

— Поймают. Не убежишь.

— Кто меня поймает? Кто может?

— Меня-то поймали же. Значит, могут.

Вошла хозяйка. Варвара Ивановна, или, как все ее звали, Варварушка, была резкой противоположностью Василию Матвеичу и по внешности, и по характеру. Всегда в черном, всегда благообразная, она редко повышала голос. От всей ее маленькой, тощей фигурки веяло чем-то постным, будто она каждый день говела. Но боялись ее больше хозяина. Самые сильные нервы не могли выносить ее тягучего, тихого голоса, когда она выговаривала какую-нибудь неисправность.

В молодости, говорят, она много терпела от мужа и часто бывала так бита, что по месяцам не вставала с постели. С горя стала пить. Каждый день выпивала понемногу, а временами, когда муж уезжал, напивалась и допьяна. Но Василий Матвеич только догадывался об этом, так как все ее оберегали. Всем она была нужна, всем постоянно помогала — кому хлебом, кому сеном, кому деньгами.

Варварушка чинно прошлась по кухне, оглядела лавки и потянула безразличным голосом:

— Ты, Агафья, самовар наставь. А наставишь, иди в горницу, в подпол. Вынь варенье да груздей положи на тарелку, да еще там что. Я покажу. Василий Матвеич заказал. Гость сейчас будет, покупатель.

Иса улыбнулся в ложку: «Помирились, значит». И ему сразу стало легче. А то и в самом деле: подвести так хозяина! Нехорошо! Никогда с ним не случалось так.

Хозяйка подошла к нему в упор и молча положила на скамейку спрятанный под длинными концами шали сдобный калач и полтинник. Положила и вышла.

Вот уже сколько лет носит ей Исишка водку, пряча бутылку в бане под полок, а хозяин так и не знает. Все допытывается, выспрашивает, но никак не может уличить работника.

Долго хлебал Исишка из просторной чашки. Приел все до кусочка. Потом, раскатисто рыгая, переобул чулки, засунул хлеб за пазуху и вышел.

V

Исишка не мог забыть того, что сказала Агафья.

— Не уйти! — восклицал он неожиданно, когда работал где-нибудь один. — Поймают! Кто меня поймает? Дура девка! Ежели я прослужил срок и не желаю больше. Что ты со мной сделаешь?

И так полюбилась ему мысль, что никто, положительно никто не может его ни связать, ни вернуть, что он незаметно для самого себя перешел на мечты о степной свободной жизни. Сидит где-нибудь в укромном уголке за починкой хомутов или другой какой мелкой работой и совершенно забывает, что у него в руках.

Вот он уже в степи. Вот он богатый, всеми уважаемый. Сколько скота у него! Как все льстят ему! Как он…

Мечты несут его все выше, выше, и вдруг нечаянный взгляд на продранную полу или стоптанный сапог бросает его вниз с невероятной высоты. Исишка только выругается, пустит через зубы тонкую струю слюны и так дернет густо насмоленную дратву, что хомутина разорвется по новому месту, или так тяпнет топором по заостренному концу кола, что обрубок взовьется выше головы и долго прыгает с поленницы на поленницу, пока не завалится там до весны.

Но постепенно мечты о воле облекались в более живые образы. Чего же тут особенного? Разве уж так и не может джетак сделаться степным киргизом? Мало ли бедного народу живет в степи? А если бог пошлет ему счастья, так, может быть, он еще и разбогатеет. Он не так уж стар. Он еще свободно ворочает пятипудовые мешки. Работает же он Василию, почему не поработать, наконец, и для себя?

Иса все думал, все рассчитывал. Не каждый решится на такое дело — из джетаков да в степь. Но он боялся с кем-нибудь делиться мыслями и не хотел делиться.

Вторая половина зимы выдалась трудной и для скота, и для людей. Сильные морозы изнуряли скот, а частые бураны затрудняли доставку сена, да и оставалось его уже немного. Василий Матвеич от постоянной заботы редко бывал в духе. Каждый день, только войдет в ворота, так и начинает кричать и ругаться до хрипоты. Все не по нем, все идет без порядку.

Иса исправно отвечал на каждое ругательное слово, и с каждой стычкой в нем крепла мысль об уходе.

Наконец, сказал об этом бабе.

Старая Карип, сильно износившаяся в постоянной нужде и работе около хозяйских коров, редко пользовалась лаской своего властелина. Целый день Иса на улице. Она тоже — или чинит ему старую рубаху, или доит коров. Сходятся только поесть. Вечером Иса приходит поздно. Придет озябший, часто обмороженный, молча пьет крутой горячий чай, а напьется и спать. Ноют старые худые кости, болят издерганные жилы.