Изменить стиль страницы

Густо посыпав могилу желтым песком, мы выкладывали на ней два креста: один в изголовье из сосновых расщепившихся за зиму шишек, а другой в ногах из растения, которое мы промеж себя назвали «зелеными шишками» и которое на самом деле носит удивительное название «молодило». Растет оно, по крайней мере у нас, только на кладбище.

Передохнув дома самую малость и одевшись потеплей, я вместе с бабкой Марьей опять отправлялся на кладбище, теперь уже на поминки. Это считалось в школе вообще большим проступком, за который могли вызвать в учительскую или даже поставить в угол в холодной, выходящей окнами на север комнате. Но мать ни разу не запретила мне идти на поминки, хотя потом ей самым серьезным образом доставалось от директора.

Когда мы с бабкой огородами, через березняк и колхозный двор подходили к кладбищу, народу там уже было полным-полно. Старушки, расстелив прямо на земле между могилами льняные простыни, выкладывали на них из кошелок всякую снедь: куриный, специально для такого случая сваренный холодец, фруктовый наваристый кисель, крахмальные блины, выставляли обычно в высоких, сделанных из снарядных гильз кружках поминальный медовый напиток — колыво. Мужчины, еще на подходе к кладбищу снимавшие шапки, добавляли ко всему этому по бутылке вина или самодельной водки.

В ожидании отца Харлампия, который на радоницу обязательно исполнял поминальную службу на кладбище, старушки зажигали на каждой могиле свечи, и они горели в изголовье умершего, возле креста, до глубокой ночи, особо печальным и трепетным пламенем.

Мы тоже зажигали свечи вначале на своих могилах, а потом на могиле деда Игната. Я брал у бабки крашеное, оставшееся от пасхи яйцо и принимался катать его по дедовой могиле крест-накрест из одного конца в другой, хотя толком и не понимал, зачем и почему это делается. Бабка терпеливо ждала, пока я натешусь этим немного забавным катанием, потом заставляла меня разбить яйцо и положить на крест. «Так надо», — всегда отвечала она на мой вопрос и, перекрестившись на могилу, добавляла: «Чтоб деду было чем на том свете разговеться».

Во время поминок на наших порядках за деда Игната взрослые всегда выпивали по рюмке вина, а мы, дети, по три ложки колыва. Все вспоминали, как дед при жизни обязательно подходил к нашим могилам, чтоб выпить рюмку за упокой Михаля Филипповича и Александра Михайловича, с которыми по-соседски был хорошо дружен. Мне всегда казалось, что дед Игнат и сейчас вот-вот появится из темноты и, освещенный полыханием поминальных свечей, скажет, обращаясь к могилам, свое обычное: «Лежите с миром…» Но ему уже никогда не суждено было появиться, он сам лежал на краю кладбища с миром и упокоем…

* * *

Все реже и реже, занятый то работой, то какими-либо иными, как будто неотложными делами, приезжаю я в свое родное село. Но когда приезжаю, обязательно прихожу на кладбище. Посидев немного на лавочке возле могил деда Сашка, бабки Марьи и умершей совсем недавно, раньше положенного срока, матери, я всегда перехожу к могиле деда Игната. Сняв шапку, я долго стою возле нее и молчу…

ЗИМНИМИ ВЕЧЕРАМИ

Зимними холодными вечерами собирались мы в нашем совсем уже обветшавшем доме, зажигали керосиновую лампу-восьмилииейку и начинали записывать в тетрадки песни, которые слышали от взрослых, недавно переживших войну людей. Песни эти, чаще всего переделанные из ранее уже известных, были то тяжелыми, горькими — о смертях, о страданиях:

По полю танки грохотали,
Танкисты шли в последний бой,
А молодого командира
Несут с разбитой головой, —

то грустными — о любви, о молодости, на долю которой выпали нелегкие фронтовые испытания:

Есть мука, которой и смерть не страшна,
Она мне на долю досталась, —
Над гордой и смелой любовью моей
Немецкие псы надсмеялись, —

то озорными, веселыми — о Победе, о скором возвращении домой, о долгожданных встречах:

Делу время, а потехе только час,
Распрощаемся, красавицы, сейчас:
Наше дело — до Победы воевать,
Отвоюемся — вернемся танцевать.

Экономя керосин, мы подкручивали фитилек лампы, — лишь бы он немного освещал старинный, рассчитанный на большую семью стол. Чернильница у нас была одна, и поэтому мы садились поплотнее друг к дружке, чтоб удобнее доставать до нее тоненькими деревянными ручками. Собирались за этим столом почти все дети из нашей улицы: Оля Полевик, Феня Ефименко, двоюродные сестры Маруся и Галя Комиссаренко, двоюродные брат и сестра Ваня и Маруся Смоляк, Шура Крумкач, Петя Ушатый.

Иногда, отложив в стороны ручки, мы начинали пробовать свои голоса, петь только что записанные песни. Во всем мы подражали нашим матерям, пели грустно и печально о разлуке, о невозвратимых потерях. Было нам тогда по десять-двенадцать лет. С фронта отцы вернулись только у четырех ребят: Пети Ушатого, Гали Комиссаренко, Вани Смоляк и Маруси Смоляк. Остальные отцов своих не знали и не помнили, в том числе и мы с Тасей. У Оли же Полевик, самой старшей из всех собиравшихся, не было и матери. Она не так давно умерла, и теперь Оля жила в доме возле речки у дяди Гриши.

Над моей головой висела фотография отца, который в войну оставался на оккупированной территории и был арестован немцами в один день с отцом Оли Полевик за связь с партизанами. Оба они до сих пор числятся пропавшими без вести.

Желтенький, похожий на летнюю ночную бабочку язычок пламени колышется, трепещет от нашего дыхания, от наших голосов. Кажется, он вот-вот погаснет, и в доме тогда станет совсем темно и страшно. Но он держится, горит, неярко освещая наши взволнованные лица.

Я пою плохо, потому что от природы у меня нет ни голоса, ни слуха, но стараюсь, во всем подражая моему ровеснику и лучшему товарищу Коле Павленко, который поет чисто и звонко, звончей даже многих девчонок. Я во многом завидую Коле: его пению, его ловкости и смелости в детских играх, его умению хорошо рисовать, но больше всего я завидую тому, что Коля очень похож на своего отца. Об этом все говорят, да я это и сам вижу, сравнивая Колю с портретом его отца, который висит у них в маленькой с недостроенными сенцами хате, всегда аккуратно обрамленный вышитым рушником.

Я же на своего отца совершенно не похож. Во-первых, волосы. У отца волосы вьющиеся — и вьющиеся не какими-нибудь кудряшками, а настоящими, будто морскими, волнами. У меня же волосы прямые, гладенькие, летом выгорающие на солнце добела. Есть, правда, у меня на этот счет одно утешение: отцова мать бабка Дуня говорит, что у отца до тринадцати лет волосы тоже были прямые, а потом вдруг закучерявились, как у деда Дениса. Я с нетерпением жду тринадцати лет, часто заглядываюсь на фотографии отца и деда Дениса, тоже погибшего на войне. Но ждать мне еще целых четыре года…

Во-вторых, брови и веснушки. У отца брови темно-русые, густые — у меня же белесые, едва-едва заметные. А вот с веснушками дело обстоит наоборот. На фотографиях у отца веснушек что-то не видно, а у меня и нос, и щеки, и подбородок усеяны ими вдосталь. Я от этого часто расстраиваюсь. Глядя на меня, расстраивается и мать, мажет мне лицо сметаною, каким-то кремом, отваром из трав, но ничто не помогает. Надежда у меня опять-таки на возраст. Бабка Дуня, которая иногда приезжает к нам в гости из поселка Мосты под Гомелем, утешает меня, мол, у отца веснушки тоже были до тринадцати лет, а после исчезли. Но время в детстве тянется удивительно медленно, и заветные тринадцать лет никак не исполняются.

В-третьих, у отца почти квадратные скулы и мощный красивый подбородок с ямочкой посередине, но то что у меня — остренький, худой, на котором никакой ямочки, конечно, не предвидится.