Кецай остался с отцом.
Любопытство сделало обычно молчаливых мужчин болтливыми, и они, пожевывая лемешину, глядели, как солнце скатывается в далекое торосистое море, и перебрасывались короткими возбужденными словами.
На сером небосклоне еще теплилась узкая, с нартовый полей прядь, но стоило закрыть и открыть глаза, как она исчезла. Говорят, это красавица корячка стирает с щек своих на ночь румяна. И как только дымы юрт перестали быть различимы, оттуда, где восходит заря, потянул ветер, и все сошлись на том, что завтра заведется пурга.
Появился Кецай. Он был хмур: отец высказал сомнение в его храбрости, сказал, что казаки, задобрив его ножом, решили навести на Кецая злых духов, которые отнимут у него зоркость в завтрашнем бою. Кецай хотел было возразить, но отец прикрикнул: «Иди!» — и он ушел за сродниками. Поэтому он сейчас произнес обрывисто и зло:
— Тойон зовет!
А сам задержался.
Тойон стоял у костра и сжимал лук. Сродники издали воинственный клич.
— Утром, — молвил тойон.
И вновь закричали призывно сродники. Улыбнулся тойон.
К утру лагерь казаков был обложен со всех сторон. Хорошо, что по старой привычке зачастоколились нартами и выставили караульных. Как ни холодны апрельские ветры в корякской тундре, как ни проборист ухватистый мороз, а караульные, то ли предчувствуя угрозу, то ли понятную свирепость Атласова к сонливым казакам, под утро бодрствовали и вовремя заприметили пешую цепь коряков. Караульные, люди бывалые, выжидать не стали. Они выстрелили почти одновременно, и коряки, замерев от неожиданного хлесткого звука, повторившегося с небольшим промежутком, попятились, потом развернулись и побежали к сопкам, издавая крики ужаса. Их пытался остановить лишь один. Караульные видели, как он в ярости грозил копьем убегающим соплеменникам. Оставшись в одиночестве, он оборотился к лагерю казаков. Размахивая копьем, человек этот закружился на одном месте, выкрикивая непонятные и, видимо, страшные и воинственные слова.
Его неистовый танец привлек всех казаков. Они сгрудились у нарт, но Атласов выкрикнул: «Стать спиной к спине!» — и казаки ощерили лагерь дулами ружей, и стал он похож на ежа.
— Может, снять его? Вон как расходился, — предложил Енисейский.
— Погоди, не спеши, — остановил Атласов толмача. — Это он ярость свою выказывает. Пусть, он-то не страшен…
А пляшущий человек, еще раз крутнувшись, остановился, издал пронзительный крик, воткнул в снег копье, и не успели казаки глазом моргнуть, три стрелы, догоняя друг друга, свистнули над головой Атласова.
Отшатнулся Атласов.
— Предупреждал ведь, за Кецайкой следи! — Атласов в гневе приблизил к Енисейскому побледневшее лицо. (В груди Енисейского захолонуло, и он попятился: рука Атласова хватала рукоять палаша.) — Накликали беду… Олюторов проскочили, господь миловал, а ты Кецайку не устерег… Теперь под стрелами гнись. — И он замахнулся рукой на Енисейского и ударил бы, да поскользнулся и присел.
Лицо Енисейского передернулось, в коричневых глазах — упрямство. «Строптив, — подумал Атласов, распрямившись. — С Худяком схож, уросливый». Однако вспыхнувшая злость сникла, улеглась, и он с удивлением отметил для себя, что лица Енисейского и не знал: нос прям и остр, губы с нежной припухлостью, борода — смоль с рыжеватинкой. Он вынужден был признаться сам себе, что ему все больше и больше приходился по душе толмач. Невольно вспомнился Анадырь, болезнь.
— Ладно, — сказал дружелюбно Атласов. — В следующий раз держи ушки на макушке.
Однако то, что сейчас открылось Атласову, заставило его начисто забыть о коротком разговоре с Енисейским.
Молча, не скрываясь, ощерившись копьями, на казаков кольцом надвигались коряки. Впереди них, подбадривая и увлекая, шествовал тойон с луком в руках. Низкорослые коряки двигались бесшумно, легко. По невидимому и неслышимому знаку они разом остановились и вмиг выхватили из-за спин луки, и стрелы с костяными и каменными наконечниками, посвистывая, посыпались на лагерь. Кто-то из казаков застонал, запричитал. Кто-то не выдержал: пальнули ружья, завалилось несколько коряков, и началась осада.
— Не стрелять, — только и успел крикнуть Атласов. — Замириться с ними надо!
Но стрелы полетели вновь, вновь затрещали ружья, и стало ясно, что ни о каком замирении и речи быть не может: воины-коряки отступили, унося убитых и раненых.
Вечером Атласов говорил, что осада, по всему видно, будет затяжной, а сидеть в малолюдстве проку мало и опасно; и коряки, видя это малолюдство, уж от своего не отступят и возьмут их измором. Без отряда Луки Морозко не обойтись, как ни гадай, ни прикидывай. Но вот послать кого?
Кто же способен осилить затяжной перевал через Срединный хребет и пройти там, где порой и горный баран забоится? Одних не упоминали, других поваляли с боку на бок и отставили. Но как только Атласов сказал: «Степка Анкудинов», согласились без колебания.
X
Тойон тоже держал совет.
Сородичи собрались в самой большой юрте, вмещавшей двести человек. Тойон обнажил голову, и косица, в которую были туго заплетены волосы, гордо распрямилась. Стащили малахаи и воины. Упругие косички, густо смазанные нерпичьим жиром, заблестели в свете многочисленных каменных жирников.
Рядом с тойоном сидел сын его, Кецай.
— Следует ли нам уступить бородатым пришельцам? — спросил тойон. Все молчали.
— Отец, — попросил Кецай тойона, — позволь сказать мне.
— Хорошо.
Кецай властно вскинул голову, и сородичи одобрительно закивали головами: Кецай будет достойным преемником своего отца, и то, что сейчас скажет Кецай, может стать решающим завтра.
— Вы знаете, я пришел от них живой и невредимый. Я вывернулся, как волк. Они сильны. У них есть шаман Анкудин и тойон Атлас. — Не удержался Кецай и похвастал: — Я победил Атласа… — Что заставило его раньше скрыть победу, он не мог себе объяснить, но только сейчас он ощутил всю радость от победы над Атласовым и не мог сдержать этой радости. Возбужденный, он чувствовал себя сильным и великодушным. Он хотел просить отца, чтобы тот сейчас не трогал казаков, хотя бы потому, что за позор Атласова ему не отомстили.
Отец на слова сына схватил бубен и кинул его к ногам шамана, обессиленно сидящего старика, который не вмешивался в разговор и думал лишь о том, что скоро путь его проляжет к верхним людям, потому что он самый старый после тойона, и сродники вот-вот намекнут ему, что он, шаман, засиделся в юрте, пора и в дорогу собираться. Он уже много ночей думал, когда же надо начать собираться в другой путь, но какая-то сила заставляла его отказаться от насилия над собой: просить сродников удушить его он почему-то не хочет, а сыновей, которые исполнили бы его желание, у него не было.
Шамана звали Токлё. Он поднял бубен с земляного пола, обтер его костлявой рукой, убирая пылинки, и закрыл глаза. В этот миг он забыл о переселении к верхним людям, его тело обрело крепость, он почувствовал, что бубен придал ему силы, необходимые для дальнейшего земного пути.
Он услышал сквозь нарастающее в душе неистовство крик тойона:
— Токлё, злые духи поселились в душе моего сына, выгони их! Пусть твой бубен заставит его замолчать или закроет мне уши!
— И-и-к! — тонко взвизгнул Токлё. — Воин должен оставаться воином, ты прав, тойон.
Токлё вполз в круг. Слабо ударил он в бубен, но послышалось — дикие олени крадутся к водопою. Еще миг — и пальцы старика властно потребовали ответа — сколько диких оленей крадется к водопою. И бубен ответил радостно — небольшой табун, можно брать лук и стрелы и залечь на тропе.
Кто скажет, что в круге слабый старик Токлё, который только что мрачно размышлял о жизни? Он сейчас похож на оленя — так быстры его ноги.
Отец, внимательно вглядывающийся в лицо Кецая, заметил, как вспыхнули его глаза, как сжали крепко пальцы лук, и он с облегчением понял, что сын остался воином.