Изменить стиль страницы

— А я разве отказывался? Только говорил, что надо немного подождать, все подготовить, потом к родителям съездить, познакомиться, чтоб чин чином.

— Выходит, отпала нужда ждать. Бывает такое.

— Ну, а так можно? Я хотел по-хорошему во всем разобраться, а мне дружки ее хахаля под глаз залимонили, и понеслась! Меня, значит, по двору пинками перекатывают, а она вцепилась в него и кричит: «Ах, Витюша, не связывайся, ах, Витюша, уйди лучше!» Еще и тезкой оказался, пижон противный! Ну ничего, еще попляшут они у меня!

— Злиться не надо. Лучше в себе разобраться ладом, а тогда и решать. Утро вечера мудренее — спи, Виктор.

Но и на этот раз уснуть им не пришлось: опять включили свет, и оказалось, что медсестра привела милиционера в халате.

— Так что же с вами приключилось, гражданин Молчанов?

— Ничего, с чего вы взяли? Получилось как в фильме: поскользнулся, упал, очнулся — гипс!

— Нам сообщили со «скорой», обязаны разобраться, если есть криминал.

— Нет криминала, глупость одна.

— Так и писать?

— Так и пишите.

— Хорошо. Прочтите, подпишите здесь… Поправляйтесь, да больше не ходите по скользким дорожкам, Молчанов.

— Спасибо за добрый совет, товарищ… погон мне ваших не видно, извините.

— Спокойной ночи.

Свет потушили, только Молчанов через минуту опять заворочался:

— Нашлись, понимаешь, защитники-советники! Это ли мне сейчас надо? Мне ее надо, а кто вернет? Нет, уж я сам как-нибудь. Вот утром уйду отсюда, пойду к ним и скажу…

— И ничего не добьешься, Виктор, только хуже будет. Надо уметь признавать свои неудачи. Вот я с женой пятнадцать лет прожил, а теперь придется отпустить ее к другому, потому что понял: если за столько лет не смог привязать ее к себе чувством, то чего добьешься минутными разговорами, сценами разными или силой? Поделюсь сбережениями, продадим дом, она поедет в одну сторону, а я в другую куда-нибудь… Окривел только некстати.

— И еще денег дашь?! Ну ты силен, папаша! Да черта б ей лысого — раз такая! Пусть идет к монахам! Пятнадцать лет прожить и… Что только творится на свете?!

— То и творится, что сами творим. Я к ней так, а она, выходит, ошиблась. Раньше надо было хорошенько обоим разобраться.

— Ничего себе ошибочки! Закачаешься… И как же вы жили?

— Обыкновенно: дружно, уважительно. То и обидно, что почти не ссорились и я ни разу не почувствовал ее затаенности или притворства — это, что ни говори, мужик тоже способен почувствовать, если человек к тебе не от всего сердца относится. А здесь нет. Просто возвратилась однажды с курорта (она все лечилась, потому что своих детей мы не имели, а воспитали девочку из детдома, замуж выдали, институт уже заканчивает) и говорит: «Отпусти ты меня, Иван Алексеевич, я, кажется, полюбила другого человека, все думаю о нем, и тебя обманывать мне стыдно, места себе не нахожу!»

— Ишь ты какая!

— А разве не правда? Лучше честно сказать. Ну я ей, мол, уезжай, Регина, раз так, — дело человеческое, почему не понять. Тут она в слезы…

— Погоди, Иван Алексеевич, а вдруг она и сама еще не знает, что у ней за чувство к тому новому знакомцу, а ты — готово дело: рассчитал ее уж, сам подталкиваешь — иди и все такое. Нет, вот здесь ты не прав, ей-богу! Надо бороться за свое до конца, а то что же получается: жену отдай дяде, а сам иди к этой самой?

— Как же ей не верить, ведь сама попросилась уйти? Я, наоборот, теперь ей не верю, когда она уже пытается переиграть — все это в ней появилось, конечно, из жалости ко мне — слепому-кривому, а кому нужна жалость заместо?.. Сказала «а», говори «б», я так думаю.

— Не знаю, я молокосос против вас, конечно, а только можно распознать, когда женщина колеблется, ищет поддержки, совета, — другую сам лишний раз хорошенько приласкай, так она позабудет про все мечты о другой любви. От добра добра не ищут. Хотя теперь каждый с детства вниманием не обделен: живем при родителях, с сестрами-братьями… Вот почему раньше, читаешь, например, верность, верность, верность — и в революцию и в войну? Много опасностей было, трудностей, и люди друг другом дорожили. А теперь! Только с собой носятся, собой дорожат. Если не умеют в работе отличиться, способностями какими-нибудь; то выпендриваются одеждой или наглостью. Видел таких! И у Оксанки теперь фрайер тоже, видать, из таковских, но посмотрим, на какие шиши он счастье ей пойдет приобретать? Ничего, я подожду, я не гордый, но ее же, дурочку ослепленную, жалко!

— Да-а! Видишь, брат, какие неважнецкие наши дела с тобой, — вздохнул Сысоев. — Самое место нам, выходит, в больнице — раненные, так сказать, раненные в самую душу, язви ее! Беда.

— Ничего, обживемся как-нибудь, Иван Алексеевич, шибко тоже не переживай. Ты лучше держи жену сколько можно дольше, вот когда совсем ясно станет…

— Да ясно и сейчас: пожалела от женской доброты, а потом вместе каяться будем. Но я уж если что решил, то все, она меня знает! На самом-то деле, что я, совсем уж какой-нибудь!

— Не петушись, не хорохорься, Алексеевич. Я вон, видишь, как? Схлопотал! У тебя все ж полегче: она есть пока, можно еще попытаться, вот и не осложняй! Гордость гордостью, но на самолюбие, смотри, не наступи ей — тогда все, тогда хана: когда самолюбие задевают, то можно ожидать любых крайностей, и любя уйдет — не воротишь, хоть посиней тут! Я, кажется, задел… Наговорил такого сгоряча, что самому сейчас стыдно. Не простит. И сам себе не прощу. Когда Оксанка рядом была, то я, человек в общем-то сентиментальный, легко поддающийся чувству, решил держаться при ней эдаким суперменом без нервов, лишнего ласкового слова сказать боялся, высокомерничал. Теперь нет ее, так и полжизни отдал бы в операционной, но только чтоб она сейчас мне что-нибудь сказала, лишь бы щекой к ее рукам прикоснуться без оглядки! В море каждую ночь снилась, соскучился так, что и не рассказать, и вот — пожалуйста! — получите-распишитесь… Уснуть бы и не просыпаться совсем!

Но проснуться еще в эту ночь им обоим пришлось. Сысоев проснулся первым и сразу даже не понял, что его разбудило.

— Витя, Витя, ты здесь, Молчанов? Отзовись, Витюша, скажи хоть что-нибудь, родной, и я уйду… — Такие негромкие слова сопровождались легким постукиванием пальцев по оконному стеклу. Сысоев сел на кровати, посмотрел на окно: увидел вызолоченные щедрым светом весенней луны кудряшки простоволосой женщины, руку, освобожденную из рукава пальто.

— Вам кого? — тихонько приоткрыл он створку окна.

— Молчанова Витю, он здесь должен быть, в этой палате, мне только что сказали, он после операции. Он здесь?

— Вы Оксана? — почему-то уже уверенный в этом, спросил он.

— Да.

— Сейчас…

Молчанов подскочил как по тревоге от одного только имени, сказанного ему Сысоевым, бросился к подоконнику.

— Оксаночка! Как ты здесь?!

— Витюша, я глупая, я дурная, я выгнала его, прогнала прочь! Ты ничего, ты можешь ходить? Господи, как я могла допустить?!

— Ты молодчина, Оксанка! Я люблю тебя, я к тебе сейчас выпрыгну!

— Иди в дверь! — остерег Сысоев. — Скажи дежурной сестре, что жена разыскала еле-еле, и она впустит в прихожую, где свидания.

— Да? Спасибо! Оксана, иди ко входу, тебя впустят, я следом! Это же надо, Алексеевич, это же прямо не знаю!.. Я побегу, ладно?..

В палату Молчанов больше не возвратился. Утром сестра, сменяя постельное белье на его койке, ворчала:

— Ругает меня Галина Николаевна, а что я могла сделать? Не выдала б ему одежду, так она увела бы его так, в тапочках! Вот уж любят друг друга люди — прямо страсть!.. Эх, то-то что позавидуешь!

Сысоев потом еще раз всплакнул тихонечко, как ночью, когда услышал первые слова встречи Оксаны и Виктора.

«Сентиментальным совсем стал в больнице», — подумалось ему, но ум его не стал утруждаться определением — хорошо это или плохо — стать сентиментальным.

Клавдия Лебедь

Молодой парикмахер в Сиреневке Петр Коваль среди сверстников считается знатоком женской красоты и житейски умудренным человеком (был в городе женат и разведен). Парням и хотелось бы потолковать с ним о своих душевных затруднениях один на один, да стесняются, боятся остаться без тайны — какая ни на есть, а своя! Общие же разговоры с Ковалем затеваются как бы от нечего делать и с ожиданием: авось и себе что из сказанного о женщинах пригодится.