Изменить стиль страницы

А получилось так. На улице его внимание привлекла одна женщина, следя за ней, он оказался в переполненном хлебном магазине. Тут ожидали привоз свежего хлеба. Женщина разыскала в очереди какого-то юнца, переговорила с ним, хотела дать денег из носового платка за пазухой, но передумала, осталась в очереди, вернув сверток на прежнее место. Гнилой стал «притираться» к намеченной жертве.

Нет, он совсем не тешил себя иллюзией, что скромно одетая, примерно его лет женщина, наверное, простая работница, могла бы иметь при себе тыщи. Разве что для поддержания своей «профессиональной» формы задумал он кражу. Да еще потому, что женщина была больно уж хороша собой, ладная — вот именно таких он особенно любил «наказывать», считая и так их непозволительными богачами. А стариков всяких и невзрачных особ Гнилой сторожился, словно они грозили несчастьем.

Такие его причуды, естественно, вызывали недоумение и недовольство напарников. Действительно, не глянулась продавщица в магазине — он отказывается от намеченной кражи, несмотря на все благополучие наводки! И хоть ты ему что. Уведет свою шайку-лейку в другое место. Психом его за это считали, придурком. Но командовал он — и мог себе позволить. Короче говоря, через очень малое время платок-кошелек из-за пазухи, женщины перекочевал в карман Гнилого. Он мог бы погордиться тогда чистотой проделанной операции, жаль только, что не перед кем было. Ну, а вознаграждение… Старое письмо, паспорт и… трешка денег! Зло берет, конечно, но чего не бывает? Однако неизвестно еще зачем (вопреки своему правилу подальше уходить от места кражи) он вернулся в магазин и что увидел?

Дурная баба, лишившись своих трех рублей… упала в обмороке! Тут к ней из очереди бросились кто с водой, кто с утешениями. Сволочи! Больше того, шестнадцатилетний поди лось, мальчишка принародно распустил нюни — смотреть противно и слушать тошно: «Мамочка, мамуля, маменька! Не умирай, пожалуйста, родненькая моя!..»

Очередь тоже носами захлюпала — всеобщее горе: трешку стянули, на которую разве что кружку пива выцедишь по жаре!

У! Была б у него тогда с собой «пушка» — всадил бы в бабу пулю поглубже, чтоб оплакивали не зри. И сыночка ее заодно б, на одну пулю нанизать обоих, ведь патронов у него всего четыре осталась, нет лишней для маменькиного сынка.

Он видел в жизни больное — разрыдался?! Не ломали ему мужики ребер на базарах и в подъездах, не выбивали зубы за мое почтение сокамерники в тюрьмах или паханы-хозяева разные, брюхо не протыкали ему пером-ножичком в теплой компании жиганов, горло не перехватывали как куренку!..

Шестерки несчастные, крохоборы, из-за рубля ведро слез своих не пожалеют и всей своей крови, только попадись им, отмутузят так, что век на больничку воровать станешь!..

Он долго жил какой-то будто отстраненной, не своей жизнью, бессознательной, принудительной, когда во исполнение чужой сильной воли воровал, грабил, подличал, попадался, сидел, убегал, но всегда раболепно возвращался к последнему своему хозяину. Их много было у Гнилого, хозяев, паханов разных воровских наклонностей, из-за чего, может, ни одно преступное занятие он так и не смог освоить до конца безупречно, хотя к карманным кражам, например, имел давно особый интерес и несомненные способности.

Его, прыщеватого пройду-мальца, более удачливые и сильные урки отнимали у менее удачливых и ослабевших, его продавали даже и проигрывали в карты. Все было. Теперь он не тот, да и времена иные, хоть и он тоже миновал свой пик бездумной рисковой отваги, дерзости, снискавшей ему некоторую даже устрашающую славу, когда многие за счастье почитали покровительство Гнилого, спешили назваться его корешами. Он не открещивался, только криво усмехался, по-куриному смежив веки, и никто толком не знал тогда, о чем он думает. И никто на свете никогда не знал думок Вальки Стофарандова, Петра Кузнецова, Ильи Рязанского…

По дорожке, накатанной для него другими, он так и проскочил поворот, когда можно было еще затеять какую-то другую жизнь. А может, он не узнал своего поворота, не почувствовал, а никто, конечно, не подсказал умело и в срок. Вот и делается временами теперь Гнилой лютым, страстно желая всему человечеству непокоя своего и нездоровья, чтоб ни чистой радости никому, ни чистой любви, ни слез, даже облегчающих, ничего! Он сам в такие мгновения задыхался от слез бешеного бессилия и темной ненависти, от зависти, от страха и смертной тоски. А если под рукой тогда оказывалась какая-нибудь из тех двух сестриц или другая шалава, он находил способ причинить немедленную боль, вызвать страх, слезы, отчаяние — это его немного успокаивало. Пусть хоть так почувствуют его на этом свете, пусть хоть поэтому разок вспомнят, когда он свое доживет, исчезнет!..

Короче говоря, Гнилой увязался тогда следом за этой женщиной с сыном, проследил, где живут, уже зная, что какую-нибудь «козу» да подстроит он этому милому семейству. Вот и подстроил, правильно рассчитав сильную любовь юнца к своей матери, а также его некоторую осведомленность и страх перед неведомым преступным миром, ведь парень уже и сам поигрывал в карты, бакланил с дружками-приятелями по городу.

Сделал все Валька Стофарандов тщательно, хитро и убедительно. Хоть малец, видно, растрепался товарищам и они увязались за ним выследить Гнилого, «прижучить» — не на того напали! Он ушел, а потом ловко передал через третьи руки записочку в нечаянном месте: «А завтра ты ко мне ментов приведешь, фрайер дешевый? Смотри!..» Конечно, мальчишка поверил, что мать его ждут нешуточные беды, что имеет он дело с настоящей шайкой, да и как не поверишь, если где-то в городе тебе невзначай записку кто-то вручит, в кино вдруг шепнут о назначенной встрече или об отмене ее?! Он, наверное, думал уже, что весь город ополчился на них с матерью, стерегут за каждым углом с ножиком — чуть ли не следом за матерью ходить стал по дому, сам вызываясь то за водой к колонке, то в магазин за хлебом, даже днем во дворе спуская с цепи злую собаку, специально раздобытую через дружков. Он поди сам не свой от счастья был, когда Валька предложил ему «откупить» жизнь матери и назначил пятьдесят тыщ. Где он возьмет деньги? Вообще-то он мог бы ему посоветовать, но не спешил, боясь переиграть, перестараться, — никуда он от него не денется, рано или поздно потянется за чужим рублем.

От души хохотал Гнилой, когда малец в оплату оговоренной суммы принес чуть больше сотни рублями и даже мелочью — Беликовой старый загнал на барахолке, да еще приятели собрали ему всю наличность.

— Я, может, больше в школу не пойду и устроюсь на лесозавод подсобным — там по четыреста рублей платят, знаю! — Гордо заявил он Гнилому.

— Давай посчитаем, — кивнул тот, — если ты даже все до копейки будешь приносить мне с работы, то потребуется около двенадцати лет! Да я и не проживу столько! Меня свои же порешат — пулю плюнут в брюхо или перышком подрежут… — В доказательство такого исхода он тут же вынул обойму, отщелкнул один патрон и поставил на стол перед парнем, потом достал и положил рядом внушительный финач. — Вот и выбирай тут! — вздохнул он и, чтоб до смерти не запугать сомлевшего уже от страха «крестника», все убрал и ободрил: — Ничего, раз уж я сам взял на себя этот грех — согласился предложить выкуп — значит, тоже виноват, ничего не поделаешь. Знаешь, я, наверное, уплачу за тебя пока, а ты уж только со мной дело будешь иметь. Ну, я все узнаю и тебе сообщу… Эх, связался я с тобой на свою головушку!

А в душе Гнилой ликовал, наслаждался, что «месть» его удалась, что он сам еще ничего, хитер и внушает страх, — пусть знают, грозился он неведомо кому, пусть опасаются, я вам не хала-бала!

Злые мысли и теперь шпыняли душу Гнилого, отчего и приступы кашля делались чаще и мучительней. Даже собака за спиной зачуяла его злобу — насторожилась, опять взрыкнула. Он машинально тронул за поясом свой пистолет — с каким наслаждением всадил бы он сейчас пулю в этого понятливого, откормленного, сильного, видно, пса, послушал бы его перепуганный визг, предсмертные хрипы! Но… патроны, патроны…