Лиза перестала носить серьги с тех пор, как Тобольцев сказал ей год назад: «Какое варварство! У тебя уши дивной формы, а ты их портишь, как дикарка!» А когда она увидела «Катю» в ее черном платье, она сама уже ничего не носила, кроме белого и черного. И сейчас была одета с изящной простотой.
Катерина Федоровна с необычайным радушием встретила будущих родственниц, расцеловала обеих, села между ними и держала их за руки. И сразу как-то Фимочка почувствовала в ней родную. О Лизе и говорить нечего! Она бледнела от волнения, следя за каждым жестом и словом Катерины Федоровны, покорившей ее душу с первой минуты. Это было странное чувство, и только психолог, как Тобольцев, мог угадать, что будет именно так… Раз преклонившись перед силой таланта, раз признав превосходство этой индивидуальности, Лиза глядела на будущую жену Тобольцева как на существо высшего типа. Равняться с нею было бы смешно. Ревновать к ней было бы дико. Соперничать?.. Она пожимала плечами… Она нигде не видела таких женщин. Перед «Катей» она чувствовала себя маленькой и слабой… Надо было или исчезнуть совсем из жизни Тобольцева, стушеваться перед тем новым, что входило в нее, или же признать эту роковую силу нового и стараться подойти к ней ближе… Первая ласка Катерины Федоровны решила все. И теперь душа Лизы с горькой радостью отдавалась во власть этого нового, высокого чувства.
Но странная была встреча ее с Соней!
— Несчастный она человек! — говорила нередко про сестру Катерина Федоровна, сама как-то органически неспособная к зависти.
Катерина Федоровна не разбиралась никогда в чужих туалетах, да и о своем не привыкла заботиться. В Соне ее всегда поражало удивительное знание, что носят, чего не носят; поражало, как она оценивает чужие туалеты. «Ты почем знаешь, что либерти[184] стоит столько-то, а вуаль столько-то?.. У самой ничего нет, а разбирает…» Соня также знала все тайны соседей во дворе: кто с кем живет, кто кому изменяет, кто сколько получает и как живут… Катерина Федоровна через пять лет не свела ни одного знакомства, как будто этот, густо заселенный небогатыми людьми двор был, в сущности, необитаемым островом… И удивляло еще Катерину Федоровну то, что Соня про всех говорила дурно. Для Конкиной у нее, кроме насмешки, не было ничего на устах. И насмешки озлобленной, как будто та кровно обидела Соню; как будто этой Соне самой было не восемнадцать лет, а целых тридцать пять… О Засецкой Соня отзывалась с большим снисхождением… Она признавала ее красоту и изящество. Она в душе оправдывала ее за то, что та живет со стариком… «Все лучше, чем уроки давать!.. И я поступила бы так же…» Если Соне указывали на молодую, влюбленную пару, она скептически смеялась: «Ну да!.. Через полгода либо он ей, либо она ему изменит… Хороша любовь!.. Да и за что ее любить? Наверное, он на деньги польстился…» Она не верила ни в чью добродетель, ни в чье бескорыстие… Тобольцев поражался, как мало, в сущности, у Сони «молодости»!.. Есть интерес к новым лицам, но нет истинной любви ни к людям, ни к сестре, ни к матери. Есть огромная жажда наслаждения, но нет свойственной юности веры в эту жизнь. Более того: какой-то холодный пессимизм отравлял миросозерцание Сони. А главное, нет веры в человека! И нет ни искры того дивного энтузиазма, какой загорается в юной душе от встречи, от слова, от книги… Соня любила животных и детей, но только красивых, хорошо одетых. Она жалела нищих и готова была им все отдать, даже рубашку с своего плеча. Но это была не деятельная, а пассивная любовь. Ни для кого не стала бы она трудиться, хлопотать, жертвовать собой… А главное, это чувство тяжелой, жгучей зависти к чужой доле и упорное нежелание признать чужое превосходство… Если ей говорили про другую: «Это талант! Для таланта икая мерка. Нечего негодовать на неравенство!», она возражала: «Вот еще! Я возмущаюсь несправедливостью судьбы. Почему одной все, а другим ничего?»
С чем сравнить смятение этой несчастной души, когда она увидала Лизу, ее красоту, меха, шляпу? Раздражающая струя праздной, чуждой и манящей жизни вошла с нею в скромную квартирку и отравила Соню… Ее лицо сразу приняло враждебное выражение… От ее надменного тона Лиза внутренне вся сжалась. С особой силой вспыхнула эта обоюдная антипатия, когда в комнату вошел Тобольцев. Соня встретила его с вызывающей улыбкой. Лиза насторожилась. И тут же она отметила странность: Тобольцев держался так, словно «собирался на обеих жениться», как потом очень метко определила Фимочка. Было что-то лживое в его хищном взгляде, в его вкрадчивых манерах. И Лиза уехала домой, расстроенная глубоко.
В передней Катя сказала гостям, застенчиво целуя их:
— Будем все на ты… Разве мы теперь не родные? Хотите?
А Соня молча и враждебно щурилась.
— И чего важничать? — смеялась потом Фимочка. — Вот-то дура-девчонка!
— Какая красавица ваша мать! — говорила Минна Ивановна жениху. — Неужели ей уже пятьдесят? Ей нельзя дать и сорока!
Фимочка очень скоро привязалась к Катерине Федоровне. Она выразила желание готовить ей приданое. Но та загорелась ярким румянцем.
— Ну какое там приданое! Я уж отдала белошвейке кой-что. Платьев сошью только два: подвенечное да шерстяное одно…
— А визитное? А вечернее? — ахала Фимочка.
— Уж эти ты носи за меня! Я и без них обойдусь…
— А капоты[185]?
— Что-о? Зачем капоты?
— Вот чудачка! Как же можно без капота? А на кушетке поваляться в чем же? А чайку напиться в жару на даче?
— Двадцать семь лет на свете живу, не знаю, что такое капоты! С утра, как встану, в корсет и вот в этот мундир!
— А летом как же? Тоже с утра в корсет?
— И летом тоже…
Но Фимочка не на шутку рассердилась, и Катерина Федоровна, смеясь, уступила ей два капота. Но на это была другая, более интимная причина. Она сама вдруг стала почему-то так уставать!.. Ее манило «поваляться» на постели. «Вот чудеса! — думала она. — Во всю жизнь ни разу не лежала на кушетке с романом в руках, как об этом в книгах пишут… А должно быть, это хорошо!..» У нее раза два на уроках потемнело в глазах, так что пришлось пойти в дортуар и полежать немного. И силы убывали… Она это объясняла истощением. Работы перед актом было более, чем когда-либо. А разве она спит толком с этими свиданиями и репетициями?
Раз как-то в праздник, после пирога, она почувствовала себя так плохо, что должна была снять корсет и прилечь, надев ночную кофточку. Тобольцев был тут же и ужасно растерялся. Он целовал ее руки, покрывшиеся холодным потом, и с такою преданностью глядел ей в глаза, что она, тронутая глубоко, нарочно начала хохотать.
— Что ты? Подумаешь, я умираю! Ха!.. Ха!.. Вот чудак-то! Пройдет все сейчас. Никогда я не болела. И терпеть не могу, когда кто валяется!
— Надень капот, — сказал ей Тобольцев. — Я видеть не могу ночных кофт!
Вот почему она теперь мечтала о капотах. «Пора, пора отдохнуть!» — думала она часто на уроках, страдая зубами либо головной болью. И в ее мечтах об этой новой, свободной и прекрасной жизни замужем, на первом плане она видела золотистую кушетку, как у Лизы, и себя на этой кушетке, в красивом капоте, с романом в руках.
А Фимочка передала свекрови этот разговор.
— Так вся и вспыхнула!.. «Ничего, говорит, не надо!» Гордячка, видно!
— Что ж! Я ее понимаю, — перебила Лиза. — А может, ей и шить-то не на что?
— Наверно так, — подхватила свекровь. — Тоже ведь содержать семью нелегко… Андрей с нею поговорить должен. Пусть он — жених — ее оденет! А наше дело сторона…
Но это была только тонкая дипломатия Анны Порфирьевны. Желая оградить будущую жену Андрюши, которую она уже успела оценить и полюбить, от малейшей усмешки «братцев» и самой Фимочки, она потихоньку поговорила с Тобольцевым и заставила его взять три тысячи рублей на приданое невесты.
— Самое главное, чтоб справила белье, подвенечное платье, да сестре, да еще хорошее шелковое и визитное… Не хочу, чтоб ее люди осуждали, что у нее нет ничего!.. Но помни, что эти деньги — твои! Я о них ничего не знаю…