Изменить стиль страницы

По лицу Анны Порфирьевны бежали слезы… Любовь к ребенку дала ей тогда мир и забвение. И светлый образ сына, не похожего на жестокую, низменную среду, ежедневно оскорблявшую утонченную натуру этой женщины, — воскресил ее веру в людей и наполнил ее жизнь новым содержанием.

Да, до этого дня… до этой роковой минуты…

И пока гасло искристое солнце и весенний день, кротко улыбаясь румяными устами, умирал бесшумно, уступая место немым и печальным сумеркам, — в таинственной глубине женской души незримо умирало страстное обожание к сыну. Умирало, как этот день, гасло, как это солнце… И теми же бесшумными стопами в эту душу вошла великая печаль. Вошла великая жалость к себе, к Лизе, к будущей жене ее сына… к женщине вообще… Эта страстная жалость ко всем покинутым, ко всем обманутым; ко всем, утратившим самые ценные женские верования; ко всем, кого на жизненном пути подстерегает неизбежное разочарование, как стережет путника змея в дорожной пыли, — все это переполнило, расширило, зажгло сердце суровой сектантки. И слезы, катившиеся по ее щекам, как бы уносили с собой целую полосу ее жизни, — ту полосу, где безраздельно царствовал в ее преданной душе светлый образ Андрюши… образ, не запятнанный ни одним сомнением, ни одной хотя бы легкой тенью… Да! Это счастие ее жизни уходило, как яркий день. И вернуть его было невозможно.

А на смену шла ночь, полная тоски и одиночества…

Рука ее невольно схватила колокольчик со стола.

— Где Лизавета Филипповна?.. Позовите ее!

Она не заметила, сколько времени пришлось ей ждать невестку. Не заметила, как сизые сумерки заполнили комнату и, казалось, погасили все надежды в ее собственной душе…

Она очнулась только, когда Лиза остановилась на пороге ее комнаты. Лиза, бледная, насторожившаяся, как лань на опушке леса, завидевшая вдалеке враждебную ей тень… «Что случилось? Зачем?» — стоял в зрачках ее жуткий вопрос.

— Поди сюда! — глухо крикнула свекровь. — Сюда, ко мне!.. Ближе… На колени!..

Лиза повиновалась, как автомат. Но все тело ее задрожало, и зрачки разлились от ужаса. И, обхватив руками ее голову и приблизив губы к ее уху, свекровь глухим шепотом, как заклинание, однозвучно и без утайки передала ей роковую весть.

Крик сорвался с уст Лизы, крик раненного насмерть животного. Руки ее уперлись в грудь свекрови, голова судорожно закинулась назад в истерическом вопле… Но с невероятной силой Анна Порфирьевна сомкнула руки кольцом.

— Тише… Тише… Плачь!.. Только чтоб не слыхали люди! Чтоб нашего имени никто опорочить не смел… Богу молись!.. У него проси прощения. Не у меня… Я сама грешница великая… Через меня весь грех вышел. Как цепь, Лизанька, как цепь… Все сплелось… Не виню тебя, не смею! Где начало вины? Где конец? Не вижу… Один Бог на небе разберет и рассудит… А мы будем молиться…

Что она говорила ей еще? Какие слова утешения, угроз и мольбы нашла она в те минуты? Какую неожиданно открывшуюся силу любви и жалости почувствовала несчастная в сердце свекрови? Откуда взялась у той власть над дикой, страстной душой Лизы? Кто скажет?

В комнате стемнело, когда Анна Порфирьевна подняла с необычайной нервной силой рыдавшую на полу молодую женщину, подтащила ее к киоту в моленной и поставила рядом с собой, на колени, на каменные плиты… Страстным, проникновенным голосом, торжественно звучавшим в полумраке, Анна Порфирьевна «своими словами» молила Бога простить им грехи…

И бледные уста подавленной, обессиленной отчаянием Лизы произнесли обет, подсказанный свекровью: обет сойтись с мужем и быть ему верной женой.

II

На другой день Тобольцев еще спал, когда из склада прибежал на кухню мальчик Егорка. Он подал письмо в запечатанном конверте.

— От самой…

Руки старушки задрожали…

— Что случилось? Больна?

— Ничего не знаем, Анфиса Ниловна… Кучер с вокзала письмо завез. Меня и послали. На богомолье, знать, уехала сама… с Лизаветой Филипповной…

Старушка всплеснула руками.

— Сказывал Ермолай, молодая-то барыня вроде как бы порченая… Белая-белая… Все вскрикивает да плачет. Очень глядеть жалость! Не поймем, что случилось. С мужем рассорились али что? — толковал бойкий мальчик. Он, как и все приказчики и прислуга, искренно любил Лизу за ее щедрость.

Старушка пронзительно поглядела на запечатанный конверт. Еще не было девяти, но она не утерпела. Посадив «мальца» за кофе с булками, она пошла будить «Андрюшу». Тот не скоро понял, в чем дело. Но когда няня сообщила ему полушепотом все, что слышала от мальчика, Тобольцев взялся за голову. «Все знает… Ужас!.. Несчастие…» — была его первая мысль. А вторая: «Ух! Гора с плеч свалилась… Спасибо маменьке!..» Третья: «Коли плачет да молится, значит, рук на себя не наложит…»

— Накось письмо-то!.. Прочти, — сурово молвила нянюшка.

Хмурясь, Тобольцев разорвал конверт. Он предчувствовал упреки. Он не любил их. Дрожавшей рукою, карандашом и безграмотно Анна Порфирьевна писала:

«Лиза знает. Едем на богомолье. Вернемся через неделю, а коли раньше, ты все-таки не заглядывай. Пусть обойдется!..»

— Милая! — крикнул Тобольцев и прижал письмо к губам. Он не понял, несмотря на всю тонкость своей души, что не для него старалась в данном случае мать. Он не понял, что теперь Лиза ей ближе. И что она оберегает ее покой, а не его интересы. Нянюшка, давно жалевшая «цыганку», тоже в эту минуту почувствовала невольную симпатию к униженной женщине.

— Там Егорка ждет. Он письмо принес.

— Дайте ему рубль, нянюшка… У вас есть деньги?

Она молча вышла. На кухне она дала Егорке двугривенный.

Наступила масленица, и Тобольцев «закрутил», по выражению Фимочки. Он был на блинах и у невесты. Пекла блины Соня, угощала Катерина Федоровна. И Тобольцев говорил, что у него не только блины во рту, но и сердце в груди тает. Потом он катал невесту и Соню на тройке за город.

Анна Порфирьевна и Лиза вернулись домой, когда кончилась угарная масленица. Это было вечером, в «прощеное воскресенье». На звонок выбежала и отперла Федосеюшка.

— Ну как у вас? Все здоровы? — спросила хозяйка.

— Все, Анна Порфирьевна, все, — с низким поклоном пропела Федосеюшка. — У нас Анфиса Ниловна в гостях сидят, — добавила она и ловко сняла с обеих женщин ротонды из черно-бурой лисицы. Из-под смиренно опущенных ресниц она кинула воровской взгляд на зацепеневшее лицо Лизы, и беглая усмешка зазмеилась у тонких губ горничной. Но только на одно мгновение… В следующее — все ее смуглое лицо выражало только преданность и смирение.

Нянюшка почтительно поцеловала в плечо хозяйку. Лизу она видела только мельком. «Каменная стала, словно статуй», — очень тонко определила старушка.

Анна Порфирьевна послала с нею записку сыну. «Заезжай на неделе. Теперь с нею говорить можно».

И вот, в среду вечером, Тобольцев с расстроенными нервами, пресыщенный, мрачный и подавленный, ехал в Таганку, как на казнь.

Все пили чай в столовой, когда он вошел. Не было только хозяйки, которой нездоровилось.

Каково же было его изумление, когда Лиза встретила его с каким-то новым и чужим ему лицом! Ни жгучих взглядов укоризны, ни нервных вибраций голоса… Более того: она казалась рассеянной и далекой. В глаза Тобольцеву не смотрела. Все как будто через его голову куда-то… Но и не избегала его, когда глаза их встречались. Два раза она даже бегло улыбнулась ему. И опять как будто позабыла о нем… Тобольцев был слишком тонким человеком, чтобы не понять, что для таких метаморфоз мало одной религии и хотя бы той силы внушения, какую, он знал, выказала в данном случае Анна Порфирьевна, «Что же случилось?» А случилось вот что…

Вернувшись с вокзала, измученная невыносимой дорогой и нервным напряжением всех этих дней, Анна Порфирьевна напилась чаю и тотчас ушла на покой. А через какой-нибудь час у подъезда позвонил гость. Огромный, плотный, с белокурой бородкой, в темных очках, в полушубке и высокой смушковой шапке, какую носят малороссы, он как бы наполнил переднюю своей громадной фигурой. Федосеюшка не признала его только на одно мгновение и больше из-за бороды. Но при первых звуках его бархатного баса она как-то внутренне дрогнула вся.