Изменить стиль страницы

— А по какому праву ты так говоришь про Соню? — вдруг спросил он, неожиданно для самого себя.

Фатовство Чернова взяло верх над осторожностью.

— Ты в чаду собственного роман-на проглядел, очевидно, мой…

— У тебя роман? С Соней?

— Ну, да… Фор-мен-ный! Чего ты так… уставился? Что ж тут стран-ного? Не мужчина я, что ли? Чем я хуже тебя? Вот еще!..

— Т-а-ак! — протянул Тобольцев и вдруг рассмеялся.

— Целуетесь, значит?

— В за-сосс! — так и выпалил Чернов.

Тобольцев отрывисто, нервно расхохотался опять и потянулся всем телом. «Вот постой, я ее спрошу!» — с задором кинул он. И как-то странно опять поглядел на Чернова.

Тот сделал самодовольный жест и пожал плечами.

— Ну, а… еще что? — вдруг спросил Тобольцев, приторно зевнув.

— Что такое?..

— Еще что?.. Кроме поцелуев?

— Какой чу-дак! Мало с тебя этого? Пока ничего… Да я и не добивался… С моей стороны это только шал-лость…

Тобольцев вдруг подошел к приятелю и взял его за пуговицу пиджака. Лицо его, близко наклонившееся над лицом Чернова, показалось ему чужим… Чернов дрыгнул ногами и ударился затылком о спинку стула от неожиданности.

— Ну, друг любезный, запомни и заруби себе на носу, что я тебе скажу: эти шалости свои брось! Слышал? В другом месте заводи!

Чернов выждал, когда он отошел. И, выпрямляя грудь, спросил глуповатым тоном:

— Ты разве на обеих женишься?

— Не дури! Соня — сестра моей невесты… Прошу этого не забывать!.. Вообще… со мной шутки плохи, Егорка! С этой стороны ты меня, к счастию, еще не знаешь… Но я не задумаюсь… коли что… тебе ребра переломать…

«Ах, мужик, мужик! Ах, Таганка неотесанная! — подумал Чернов. — Вымой тебя хоть в десяти европейских реках, все отцовская кровь в тебе скажется». Гм… реб-ра, — вслух, тягуче молвил он и задумчиво уставился на ковер. — Реб-ра… д-да!..

Через полчаса, когда нянюшка подала самовар, Чернов все еще прийти в себя не мог и, потягивая ликер, шептал:

— Реб-ра… д-да… ребра…

— Будь покоен, переломаю, — рассмеялся Тобольцев, подсаживаясь к столу и подслушав этот шепот.

Чернов поднял на него затуманенные вином глаза.

— И неужели ж так-таки ни одной интриги больше не заведешь? — неожиданно, в упор спросил он.

— Не думал об этом… Полагаю, однако, что за советом к тебе не приду.

Но выбить Чернова из раз занятой позиции было трудновато.

— Н-нет… Как там хочешь-шь… не поверю, чтоб ты всю жизнь любил только одну женщину…

Тобольцев вспыхнул.

— Брось, пожалуйста, эту психологию! Не на тебе женюсь, и не твоя, значит, печаль… — Он вынул часы. — Я тебя не гоню, Егор, но в восемь чтоб тебя здесь не было!

Чернов печально улыбнулся.

— Всем нам конец пришел!.. Д-да… Как она это сказала? И обедающим, и ночующим — всем конец пришел…

— Вздор какой! Чем помешает мне жена? И нянюшка все глупости говорит… Конечно, хлева у меня в доме не будет, это верно… — Но хорошее настроение Тобольцева уже не вернулось.

Пробило восемь, а Чернов «прохлаждался». Тобольцев оделся и остановился в дверях.

— Я ухожу, Егор… Выйдем вместе!..

— Я потом, — хотел было из упрямства возразить Чернов. Но взглянул на брови Тобольцева и встал, покачиваясь.

Кусая губы, Тобольцев ждал в передней, когда Чернов влезет в его калоши и наденет его пальто. «Скоро ты?» — спросил он, и в его голосе слышались раскаты близкой бури.

— Пер… пеер-чат-ки не знаю…

— И без перчаток хорош…

С оскорбленной миною Чернов подошел к зеркалу в передней. Надел было цилиндр, потом снял его опять и рукавом пальто стал приглаживать ворс. Тобольцев перепахнул полы своей дохи и скрипнул зубами.

«Чисто медведь!.. Калашников[148] проклятый!» — подумал Чернов. — Где моя трость? Эй вы! Няня!.. — заорал он во все горло.

— А ты что на место не кладешь? — наскочила на него нянюшка. — Вот дите малое нашлось! Не было печали…

Но она только хорохорилась. Тобольцев был прав, когда в шутку говорил, что исчезновение Чернова с горизонта жизни нянюшки вызовет в ее душе ощутительный пробел. Он улыбался, спускаясь по лестнице. Ему тоже стало жаль Чернова.

Сергей поджидал у подъезда. Тобольцев сел в сани и вдруг сделал знак Чернову подойти. Тот повиновался, бледный и злой. «Красив как в эту минуту! — невольно подумал Тобольцев. — Совсем барин, хоть и лодырь…»

— Егор, запомни, что я тебе скажу… Чтоб ты нам на глаза не попадался! Слышал? Если тебя когда-нибудь по дороге ко мне увидит Катерина Федоровна, забудь, где мой порог!

Лихач тронул в это мгновение.

— Шантаж! Вот как… — негодующе крикнул Чернов.

Но рысак уже несся. Тобольцев громко хохотал.

«Да он положительно „единственный“… Вот типчик!..»

XVII

Когда нянюшка перешла «в город» — заведовать хозяйством Тобольцева, — Анна Порфирьевна приблизила к себе горничную Федосеюшку. Это была красивая девушка лет сорока, сухая и темная с лица, тоже византийского типа, как и хозяйка. Она единовластно управляла всем верхним этажом.

— Замечательно стильная особа, — говорил о ней Тобольцев. — В ее лице есть что-то ассирийское. Те же загадочные, глубокие глаза, то же длинное и тонкое лицо… И гармонирует она, маменька, со всею вашей обстановкой удивительно!

Анна Порфирьевна только головой покачивала и улыбалась.

Трудно было встретить более молчаливое и загадочное существо. Она, не глядя, все видела и знала. Как горничная, она была полна талантов: умела шить, вышивать, причесывать, даже массировать самоучкой. Руки у нее были нежные, как у барышни, с тонкими, цепкими и выразительными пальцами. От стирки и тяжелой работы она отказывалась. Она великолепно изучила привычки, вкусы и слабости «самой» и через какие-нибудь полгода стала ей необходима. На кухне ее не любили и не доверяли ей, инстинктивно чувствуя в ней какую-то скрытую силу. Была ли то жажда власти или жажда жизни — никто не знал. Но превосходство ее и сила ее индивидуальности чувствовались во всем… Раскольница (как и вся дворня), она была грамотна, много и жадно читала, потихоньку беря книги у Фимочки и Лизы. Но читала их по ночам. Она была религиозна до экзальтации и сопровождала Анну Порфирьевну на все службы и богомолья. Голос у нее был певучий, манеры вкрадчивые, походка бесшумная. Она ни с кем никогда не спорила, не возвышала голоса… Ее всегда опущенные ресницы как бы тушили искры ее загадочных глаз.

— Ух! Сколько чертей в этой натуре? — раз как-то заметил Тобольцев. Анна Порфирьевна рассердилась.

— Стыдно клепать на девушку!.. Она чистой жизни… Прошу не смущать ее, если не хочешь меня обидеть!

Федосеюшка раз в три недели просилась ночевать к замужней сестре. Возвращалась она аккуратно к семи, но дня два после этого выхода не могла оправиться: была желта, с синими кольцами вокруг глаз, с лихорадкою в худом, изможденном теле.

— Подумаешь, сестра на ней всю ночь воз возила, — язвил кучер Ермолай, который, как опытный сердцеед, чувствовал «натуру» в этой девушке. Он не прощал ей того, что она не поддается на все его подходы и что она осрамила его на весь двор, уронив его престиж донжуана. — Подожди, ужо… Уж я тебя выслежу! — грозил он ей. — Разыщу твою сестру…

Трудно сказать, из каких тайных и запутанных нитей сплетаются людские отношения?.. Какие предчувствия, антипатии, предубеждения и впечатления ложатся в их основу? Но бывают необъяснимые, как бы мгновенно загорающиеся в душе с первой встречи, чувства симпатии или вражды.

Эту глухую, загадочную антипатию с первого же момента почувствовала Лиза, увидав халдейское лицо Федосеюшки. И страннее всего: они были похожи чем-то друг на друга… фигурой, типом лица, даже некоторыми черточками натуры. И это сходство еще более обостряло антипатию Лизы. Она готова была побиться об заклад, что Федосеюшка ненавидит ее. За что? Причины не было… В конце концов, Лиза должна была себе сознаться, что боится этой девушки, похожей на восточную волшебницу. И всякий раз, когда неслышными шагами Федосеюшка входила в комнату Лизы, у той сердце падало. «Точно чашу с ядом несет мне: такое у нее лицо и такое у меня чувство», — говорила она Тобольцеву.

вернуться

148

Калашников — герой поэмы М. Лермонтова «Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова» (1837).