Изменить стиль страницы

Действительно, Тобольцев был у матери и сказал: «Маменька! Мы теперь кормим детишек безработных… Если б Лиза была жива, я сделал бы ее своею правой рукой… В память ее вы не должны мне отказывать… Вы и нянюшка поедете сейчас к Засецкой…»

Анна Порфирьевна растерянно твердила, что ничего не сумеет. Но Тобольцев знал, что делать… Вовлечь Анну Порфирьевну в этот кипящий поток будет лучшим средством излечить ее от тоски по Лизе.

Вечером Тобольцев пошел на квартиру Майской, сделавшуюся как-то незаметно главным сборным пунктом. Густой мрак царил всюду, где вчера еще горело электричество. Бульвары издали казались лесом. Привычные линии улиц и контуры домов колебались как бы в этой жуткой мгле, изменчиво двигались словно… Исчезали там, где их привыкли видеть; вырастали там, где их не ждали, как это бывает во сне или в бреду. Высоко вверху горел красный огонек, и его было видно издали. Это был свет лампады у образа Страстного монастыря. На углу площади отблески гаснувшего костра не могли осилить отовсюду надвигавшейся безмолвной и зловещей тьмы… «Москва восемнадцатого века…» — думал Тобольцев.

Потапов был у Майской. Там же сидели Бессоновы, Кувшиновы, Зейдеман с женой… Взволнованно обсуждали события… Все шло с такой головокружительной быстротой, волна общественного возбуждения дала такой огромный всплеск, что все были выбиты из колеи. Руководить событиями было вне власти партий… В этом приходилось сознаться.

— Но ведь в этой-то стихийности — вся ценность данного момента! — крикнул Тобольцев… Майская слушала молча, не сводя больших наивных глаз с лица Потапова. Ее трогательная любовь к нему ни для кого уже не была тайной. Сам Потапов не называл еще настоящим именем это беззаветное чувство к нему. Но ее нежность и обволакивающую заботу он принимал, как умирающий от удушья предлагаемый ему кислород… Майская сумела создать вокруг него культ Лизы: собрала ее записочки и письма у знакомых и не уставала говорить о ней. Ее портрет в масляных красках, копию с карточки, в художественной раме повесила в комнате Потапова и с ним вместе часами молча глядела на нее… К Майской он прибежал инстинктивно после той ужасной ночи, когда в гробу увидал, вместо Лизы, чужую и страшную красавицу с зеленоватым лицом. Здесь и остался… Майская и сейчас помнит эту ночь… Как дрогнул звонок… Как она подумала: обыск — и, накинув блузу, пошла отворять сама. Помнит она его лицо, его глаза, глядевшие и не видевшие ее. Пустые и белые. Тогда все стало ей понятно… «Николай Федорыч!.. Голубчик!» — крикнула она и, забыв обычную робость перед этим человеком, обняла его, как ребенка мать… и просидела с ним всю ночь на диване, слушая его бред, его безумные крики… гладя его голову, бившуюся на ее плече. Он заснул одетый, заснул, как камень, на этом диване, и у нее же слег больным… И лежал две недели в глубочайшем маразме… Его лечили и навещали. Но если б не нежность Майской, бросившей свое дело, чтоб отдаться уходу за Потаповым, он покончил бы с собой. Только ласка любящей женщины спасла его. Теперь все это знали.

Тобольцев с особым чувством глядел сейчас в это милое личико Майской. Она сохранила эту ценную индивидуальность для всех… И если вчера голос Степушки снова затрепетал силой и дерзостью воскресшего борца — этим он всецело обязан ей одной… «Какая сила любовь!.. Какая великая творческая сила! — думал он. — Степушка принимает ее, как дань… Все они здесь уже мысленно соединили их… Они судят по себе — они, не понимающие души Лоэнгрина… Нет, я знаю, что эта красивая еврейка никогда не изведает счастия, которого стоит… и что Степушка не изменит памяти Лизы… И мне не жаль их обоих… Это так стильно!.. Так тонко и красиво!»

На другой день город принял еще более странный вид. Мясные и булочные торговали только ранним утром. Почти все магазины были закрыты. В центре города окна заколачивали деревянными щитами. От кого? Никто не мог сказать, но чего-то боялись. Капитон и Николай рано вернулись домой. Тобольцев в банк не пошел. Все учреждения были закрыты. Он двинулся было к университету, но встретил Зейдемана. Тот был бледен.

— Не ходите, Андрей Кириллыч!.. Университет осажден. Казаки избивают на улицах публику… Я сам еле спасся.

— Я волнуюсь за Таню… Ведь она там…

— Да!.. Ужасная неосторожность!.. Моя жена случайно уцелела… У нее заболела мать… Поэтому она запоздала на митинг… Подумайте!.. Беременной идти в толпу? И слышать ничего не хочет… Беда с этими женщинами!.. Они куда горячее нас… Вот хоть бы Маня Майская… сестра моей жены… Как воск в руках Николая Федоровича! Берет на себя самые рискованные поручения… и готова пыль от сапог его целовать… Какие они все истерички в любви и ненависти!

Тобольцев, радостно смеясь, хлопнул его по плечу.

— Да здравствуют женщины, Зейдеман! Если погаснет в небе солнце, женщина зажжет нам его вновь на земле!

Фимочка потихоньку от мужа побежала к портнихе, в Леонтьевский. Она заметила, что вывеска исчезла. «Я хоть не еврейка, а замужем за немцем, — сказала ей портниха, интеллигентная женщина.

— Но кто же тут разбираться станет?.. Идут слухи, что всех иностранцев бить будут…

Пока они меряли юбку, вбежала девочка-мастерица, которую послали с готовым платьем. Она принесла обратно картон.

— Простите, Юлия Ивановна, забоялась… Толпа на Тверской валом валит…

— Да что такое еще, Гос-поди!

— Кухарки забастовали… Так толпой и идут… Прямо по улице… Рожи красные, руками машут… Кричат: «Всех снимать будем… Чтоб господа без прислуг сидели!..» Меня затерли совсем… Еле вырвалась…

Девчонка вся дрожала. Бледная хозяйка опустилась на стул. Из приотворенной двери на них глянули испуганные лица мастериц… Все побросали работу.

— Еще изобьют, пожалуй, на улице, — сказала Фимочка.

— Если еще так протянется немного, придется закрывать заведение. Вы не поверите, за месяц всего два платья заказано. Да я и не осуждаю… До нарядов ли теперь? Но и нам кормить зря такую ораву мастериц трудно. Каждый день мастерские банкротятся… И дерзки все стали! Ведь и у них тоже митинг был. Как же? Мои две бегали… Это лучшие закройщицы-то! Но я молчу перед ними. Что будешь делать?

Марья плакала на кухне и вся тряслась от страха.

— Ну, чего ревешь, глупая? — успокаивала ее Катерина Федоровна. — Кто тебя силой смеет снять с места?

— А вот спросите, кто? — И Марья озлобленно ткнула пальцем в дипломатично молчавшую няньку. — Она вам скажет кто… Просилась вчера у вас к дочери, а заместо того на митинок помчалась…

— Куда?..

— На митинок… знамо… куда прислугу скликали…

— Няня… Зачем же вы меня обманули?..

Нянька молчала, опустив хитрые глаза.

Катерина Федоровна совсем расстроилась.

— Нет, отчего же? Мне это нравится! Это прекрасно! — возражал ей муж. — Не понимаю, что тут для тебя обидного?

— А для тебя что здесь прекрасного, я еще меньше понимаю! — крикнула она. — Кончится тем, что нянька сбежит, а я останусь с двумя ребятами на руках!

— Никуда она не сбежит. А только прибавки потребует. Она умная баба… Это только такая деревня, как Марья, своих интересов не понимает…

— Ну да! Еще бы!.. У тебя всегда чужие правы!

Когда же она узнала, что у Засецкой после митинга сбежала горничная и что обворожительная Ольга Григорьевна, сама никогда не обувавшая чулок, вытирает теперь пыль с статуэток саксонского фарфора в своем будуаре, она совсем пала духом. А Тобольцев хохотал.

Нянька, конечно, потребовала прибавки и отказалась от стирки. Марья же боялась ходить в мясную… «Потому, бают, забастовщицы стерегут нашу сестру. Кто не с ними, того бьют…» И она заливалась слезами…

В деревне ей делать нечего: ни надела, ни избы. Она вдова, у нее девчонка на руках. «Нянька на улице своими глазами видела, как забастовщицы отняли провизию у одной кухарки. А в соседнем доме пришли прямо к плите и стали горшки со щами бить… Дворник их избил… Они его…» Соне пришлось самой ходить в мясную.

В субботу колокола звонили ко всенощной, и в этом звоне, под гипнозом темных и зловещих слухов, всем чудилось что-то жуткое… Слова «черная сотня» кошмаром нависли над жизнью мирного обывателя, произносились шепотом и с оглядкой. Страх чего-то неопределенного рос с каждой минутой, психической заразой охватывал все души.