Изменить стиль страницы

— Ну, ну! Налей-ка еще винца… И скажи, на кой ляд тебе моя подпись понадобилась? Завтра в университете ты их сотню наберешь в полчаса…

— Знаю! Но всю эту сотню я отдал бы за один росчерк твоего пера! — страстно сорвалось у Тобольцева.

Тонкая усмешка прошла по алым губам Потапова. Он прищурил один глаз и стал на свет смотреть вино.

Тобольцев вдруг обиделся.

— Ну, чего усмехаешься, Степан? Я уж по выражению твоего лица вижу, что тебе хочется спросить: «А из какой роли ты это жаришь?» Как будто уж действительно, участвуя в этом пошлом кружке нашем, полном одних бездарностей да раздутых тщеславий, я утратил способность искренно говорить и чувствовать!

Лицо Потапова вдруг стало серьезным. Он высоко поднял брови.

— Что за ересь такая?! Почему пессимизм?

Тобольцев, волнуясь, начал объяснять ему, какой переворот в его понятии о сцене внесла эта группа талантливых новаторов, создавших Художественный театр. Они дерзнули отвергнуть шаблоны, кристаллизовавшиеся и омертвевшие формы искусства; они сумели найти новые выражения в передаче чувств, новые способы воздействия на толпу, новую красоту… и властно воссоздать настроение, которым проникались, творя, Ибсен, Гауптман, Чехов, Метерлинк…[42]

— Исчезают монологи, герои и героини, вокруг которых, как на оси земля, вертелась пьеса старого типа… Исчезают Стародумы и резонеры[43], морализующие проповедники, являющиеся под конец пьесы объяснить публике то, чего она не сумела пережевать сама… Исчезает оркестр, скоро не будет суфлерской будки. Бесполезны кричащие эффекты… Всюду полутоны, недомолвки, коротенькие фразы… Загадки, брошенные, как у Ибсена, вскользь, усталым голосом. Театр сумеречных настроений… Да, это так! Получается, как в жизни, не условная красота рампы, а веяние тайны… Какая-то красивая печаль далекой грезы у камина, в осенний вечер… Или чувство, с каким ты смотришь на гаснущий закат… Ах, эти «Одинокие»! Эта идеальная пьеса будущего! Все, что она мне сказала… что подняла в моей душе! А «Ганнеле»? А «Потонувший Колокол»?[44] И ты хочешь, чтоб я не поклонился в ноги этим людям, которые дали мне новый мир наслаждений?!

— Ну и кланяйся! Никто тебе не мешает… Зачем меня-то волоком на поклон волочить? Но не забудь, что таких, как ты, завсегдатаев этого «Недоступного»…

— Общедоступного…[45]

— Врешь! «Недоступного», говорю, театра — много-много, тысяч двадцать по всей России. А народа, который о нем и слыхом-то не слыхал, сто с лишком миллионов!

Тобольцев схватился за голову и забегал по комнате.

— Ну! Что ты мне на это можешь возразить? — торжествующе вопросил Потапов, с размаха ставя на стол пустой стакан.

Тобольцев сделал жест безнадежного отчаянья.

— Ничего!

— То-то!..

— Что же можно возразить против такой истины? Но я даже и возражать не хочу!.. Из-за того, что мужик голодает, я не лишаю себя обеда. Пойми, — кричал он, глядя на Потапова пылавшими глазами, — пойми, что я не могу жить без тончайших радостей… Лучше петля!.. Из-за того, что у мужика, к несчастию, да… да… я этого не забываю прибавить… к несчастию, еще нет потребности в красоте, я не могу ее лишиться!.. За что? Разве я их держу голодными и впотьмах?

Потапов свистнул.

— Чем я виноват, что у меня нервы другие, что я культуры хлебнул?.. Неужто все опять насмарку из-за того, что они даже грамоты не знают?

Потапов сделал широкий жест над скатертью, как бы смахивая с него и вина, и закуски, и самовар.

— Все! — мощным басом, с неожиданной страстью рявкнул он, и синие глаза его сверкнули, и дрогнули его широкие ноздри, обнаруживая внезапно его настоящую натуру. — Все к черту! И культуру, и тончайшие ощущения, и Гауптмана твоего, и Чехова… все!.. Впрочем, виноват… Гауптман написал бессмертную вещь — «Ткачи»![46] Я ее читал один ночью и… плакал… Я ее читал рабочим, и те тоже плакали…

— Вот видишь! — крикнул Тобольцев и подскочил к самому локтю приятеля. Но тот слегка повел рукою и отстранил его с тем же великолепным жестом презрения.

— Ничего не вижу! Или, вернее, вижу, да не то, что ты, господин эстетик… «Ткачей»-то я читал, да на сцене-то их не было… Да и будут ли? Да и что от них тогда останется? Это раз… А потом читал-то я их не культурным людям… «с нервами» (неожиданно передразнил он интонацию Тобольцева), не завсегдатаям Художественного театра, а рабочим… Это два… Понял?.. Ставить «Ткачей» для расфуфыренных барынь, для господ литераторов и купцов первой гильдии — это разврат. Дай мне завтра народный театр, да не такой, где за двугривенный серебра те же мещанки во дворянстве заседают, которые в Художественном два рубля за место платят; не тот театр, где простой народ за решеткой топчется, а настоящий народный театр… проникнутый демократическим духом сверху донизу… Тогда и я в него пойду, и я его признаю! И на адресе для такого учреждения я свою подпись первый поставлю! — Он стукнул кулаком по столу. — Понял?.. Только и всего!

— А так как сейчас ни Метерлинка, ни того же Гауптмана и Ибсена народ не видит и не знает, то самое существование их и значение для культуры ты считаешь лишним?

— Эге, брат!.. Ты меня своей иронией с позиции не собьешь… Вот погоди, лет через десяток, что останется тогда от ваших «культурных затей»? Еще вопрос, кого читать будут, кого смотреть станут! Тогда, брат, иная мерка нужного и ненужного найдется… «И всякий из нас на свою полочку ляжет», как сказал Белинский[47].

Он положил локти на стол и продолжал возбужденно:

— Ваш расцвет искусства — это, собственно говоря, цветы на могиле. А под ними труп!.. Да, да! Нечего улыбаться!

— Нет! Это я сравнению твоему… Красиво!

— Ладно! Красиво ли, нет ли, а что верно, это так… «Когда замирают идеи, расцветает искусство»… Не мною эти слова придуманы. Историками и наблюдателями. Во Франции, в конце XVIII века, театры либо пустовали, либо были ареною для демонстраций. А тогда Тальма[48] жил… Не нашим чета! И он гражданином Франции был, и его сердце заодно с друзьями республики билось… Не то, что у нынешних, — пар играет… И играли-то они ни мало ни много — самого Вольтера. А вот в мертвую зону сороковых годов у нас балет процветал; Мочалов[49] вдохновлял Белинского; Тургенев да и все «общество» оперой итальянскою захлебывались… Вот и теперь опять задушили все живое в стране, зарыли в могилу и пышным цветом над всеми страданиями и жертвами двух поколений насадили театр… Я недаром всегда чувствовал, что гнилью, тлением несет от всех этих новаторов — могильщиков. Ищут «новых форм», «новых линий», «новых слов»… Эх! Мне бы дали волю… Сейчас упразднил бы все казенные театры: оперы, балеты, драму, школы, художников, субсидии, пенсии… Все к черту! В стране, где нет школ и больниц, где нет для черни государственных развлечений, не должны существовать на деньги народа дорогие удовольствия для господ!

— Ну вот! И договорились… Стало быть, в принципе ты театра не отрицаешь? Мне только этого и надо… Выпьем!

Они чокнулись вновь и молча ели ростбиф.

— И ведь какая зараза психическая! — вновь заговорил Потапов. — Как вглубь и вширь она расползается по стране! Могу ли я винить тебя, младенец, когда «столпы», седовласые старцы из-за деревьев леса не видят? Когда они целые трактаты о Художественном и казенном театрах пишут, пьесы критикуют, разбирают всерьез игру актеров?.. Спорят, видят «новые идеи, веяния»… ищут «истину»… в стакане с малиновым сиропом». А что шевелится там, внизу… что просыпается там, под нами… чем веет не с подмостков, а из жизни, — хоть бы кто заикнулся! У нас новый читатель народился, новый критик, ученик и судья… А кто о нем думает?.. Души пламенные проснулись в народе, глаза горящие со всех сторон на писателей глядят. С верою хлеба для души просят… А они им тот же малиновый сироп преподносят. Да и то издали… «Нате, понюхайте, голубчики, чем пахнет! Только вам не по рылу… Мы создаем „настроение“… Мы культивируем тончайшие ощущения»… Ах, муха вас съешь! Это что за погибель такая! (Потапов взъерошил шапку своих волос.) Все таланты кинулись драмы писать. Все за кулисами толкутся… Как будто на Руси больше и дела не осталось!.. Гипноз какой-то нездоровый… До чего дошло, Андрей!.. Помнишь, в Петербурге демонстрация была? Один приятель приезжал оттуда, рассказывал… Литератор тоже… Кинулись писатели в одну редакцию. Что за речи тут были! И программы-то… И резолюции… Он, как пьяный, оттуда вышел… «Буду умирать, говорит, этот вечер вспомню». — «А тот, — спрашиваю, — был?» — «Нет, говорит, не видел». — «Быть не может! — кричу. — А этот?» — «Тоже, говорит, не был… Многих не было»… Это «столпы»-то! Вожаки?.. А почему? Это, видите ли, совпало с приездом в Петербург Художественного театра. И все они были там…

вернуться

42

…воссоздать настроение, которым проникались, творя, Ибсен, Гауптман, Чехов, Метерлинк… — Ибсен Генрик (1828–1906) — норвежский драматург; Гауптман Герхард (1862–1946) — немецкий драматург; Метерлинк Морис (1862–1949) — бельгийский писатель и драматург. Их пьесы составляли основу репертуара МХТ 1890-900-х гг.

вернуться

43

Исчезают Стародумы и резонёры… — Резонёр (фр. raisonneur) — сценическое амплуа, актер, исполняющий роли рассудочных людей, склонных к назиданиям. Например: Стародум — персонаж комедии Д. И. Фонвизина «Недоросль» (1781).

вернуться

44

«Ганнеле» (1892), «Потонувший колокол» (1896) — «неоромантические» пьесы Г. Гауптмана, соединяющие натуралистические картины быта с мистикой и фантастикой.

вернуться

45

«Недоступного»… Общедоступного… — Высокие цены на билеты и большая популярность МХТ вызывали у современников шуточное обыгрывание его первоначального (до весны 1901 г.) названия «Художественно-Общедоступный театр».

вернуться

46

«Ткачи» (1892–1893) — драма Г. Гауптмана, посвященная восстанию силезских ткачей.

вернуться

47

«И всякий из нас на свою полочку ляжет», как сказал Белинский. — Неточная цитата из статьи И. С. Тургенева «По поводу „Отцов и детей“» (1869).

вернуться

48

Тальма Франсуа Жозеф (1763–1826) — великий французский актер, прославившийся в ролях классицистического репертуара.

вернуться

49

П.С. Мочалов (1800–1848) — знаменитый русский актер, представитель революционного романтизма. Лучшие роли создал в произведениях Шекспира и Шиллера. Играл в Малом театре.