Изменить стиль страницы

Кружу меж тальника, высматриваю озеро. Нутром чувствую, что здесь оно где-то, рядом, а не вижу: стена стеной камыши. Вот попала одна прогалина. В ней тоже сухо. Вот вторая. Только в третьей из-под подошв выжалась вода. Ага, где-то рядом Сазонково. Дальше идти опасно: вязну по колено в грязи. Иду обратно. А у самого бьется сердце: где же все-таки озеро? Поднялся на взгорок-плешину, заросший по краям гусиными лапками да редким метляком, обрадовался: впереди, как солнечный зайчик, блестит зеркальце. Только и осталось от Сазонкова, да и то наполовину затянуло осокой-резунцом, кочками да мхом-тонкунцом.

С обратной стороны от деревни сквозь камыши донеслась музыка. До рези в глазах гляжу. Никого. Спешу на звуки. Музыканта нет, а вокруг проушины лежат телята. Парнишка наперед заметил меня. Он поставил меж кочек баян и уставился на меня, съежился: наверное, посчитал меня за бродягу. Я спросил, указав на баян:

— Помогает?

— А как же? Заиграю — ложатся, перестал — встают. Видите? Красавчик уже заводил головой. Значит, играть пора. — Мальчонка забросил ремни, проиграл и смолк.

— Играй, играй. Кто научил тебя?

— Папа.

— Как его зовут?

— По-всякому.

— Не понимаю!

— Кто зовет Соловушкой, кто Раностаюшком.

— А третьи, — не выдержал я, — Андрюшкой?

— Откуда вам знать?

— Где он сейчас, где?

Вскоре я сидел за столом друга детства.

— Сознаться тебе, — говорил он, — я уезжал из деревни. Долго жил на чужбине, но не вытерпел. Стал звать жену. Она ведь нездешняя, едва уговорил. У нас понравилось Вере, лучше и нет ей родинки.

— Ну уж прямо, — вмешалась Вера. — То ли на ней свет клином сошелся? Это ведь ты заладил: домой, домой. Куда иголочка, туда и ниточка. Вот и поехала.

— Все же нравится? — всколыхнулся я.

— Мужу хорошо — жене подавно, — ответила Вера и напомнила мужу о репетиции.

Из Дома культуры, не обмолвившись, пересекли дорогу, свернули в заулок, возле детского сада и под уклон спустились к озеру.

Ночь раскололась: над селом она стояла густо-темной, над озером — голубовато-светлой. На стыке двух полос светлел ножевой росчерк. На берегу он отражался одноземельной светло-серой холстиной. По ней мы уверенней шли. Полоска светлела, росла, раздвигалась.

— Где же Одина? — спросил я.

— На том берегу, — указал Андрей, — откуда мы пришли. Все живут в новых домах.

В озере покачивались огни кирпичных домов, и они, преломляясь, прорезали их до середины озера. Здесь огоньки рассыпались в гарусную, длинную, с рясками шаль. Она грела душу мою и радовала сердце, притягивала взор к деревеньке-родиминке и к Андрею. Раностаю-Соловушке, хозяину этих широких деревенских полей и просторов.

ВЕТКА СИРЕНИ

Автобус подошел к правлению колхоза. Развернувшись, резко затормозил, поднимая снежную пыль. Встал у бровки дороги, против столба, на котором поблескивала табличка с голубыми буквами: «Остановка автобуса».

Анатолия проводить пришло почти полдеревни: родные и знакомые, друзья и товарищи, дальние родственники и соседи. Только не было среди них самого дорогого и близкого человека — матери. И не будет. Не будет ее теперь никогда. Сколько ни всматривайся, ни отыскивай милое лицо с открытыми серыми глазами, с глубоко прорезанными морщинами, не увидишь, не найдешь. Нет. Не придет она, как бывало, сюда. Никогда не скажет ласкового, заботливого слова: «Береги себя, сынок. Будь на чужой стороне самим собой».

С печалью Анатолий оглядел прямую улицу, выходящую в широкую степь, где над высокими сугробами темнела верхушка старой посохшей березы, под которой уже третий день покоилось тело матери. Слезы выступили у него на глазах.

— Не надо! Толя, не надо, — заговорил дед Евлентий, нервно теребя узловатыми пожелтевшими пальцами лопатистую, пропахшую самосадом бороду. — Ты не один. Мать тебе нам не заменить, но двери для тебя открыты. Приезжай. Встретим, как сына. Милости просим.

Сквозь слезы говорила тетя Пелагея:

— Мать-то, мать-то как тебя ждала. Все ночи напролет не спала, глядя из окна в окно: не идет ли, не едет ли ее милый сын. Да не дождалась. Царство ей небесное… Видно, такая судьба. Да что это я, — вдруг спохватилась старушка, — тебе и без моих слов горько. Не забывай нас, навещай. А может, насовсем в родное село приедешь, а? Приезжай, приезжай, сынок. Свою сужену-ряжену привози. И ей место найдем. А рады-то уж как мы будем!..

И отступила назад, давая дорогу председателю колхоза Александру Афанасьевичу. Тот, поправив каракулевую шапку, из-под которой выбились не по годам седые кудрявые волосы, крепко пожал руку Анатолию:

— До скорой встречи.

— Не знаю, чем вас и отблагодарить, — сказал Анатолий.

— Нас-то? Не след благодарить, — напутствовала Пелагея.

Автобус медленно тронулся от остановки, и Анатолий услышал протяжное: «Подождите!»

Он резко повернулся, увидел сквозь оттаявший пятачок голубого окна друга детства — Алексея.

— Чуть не опоздал, — запыхавшись, заговорил тот. — Возьми, Толя. Это от нас с Ольгой. Может, о чем-то и напомнит. До свидания.

Друзья крепко расцеловались на прощанье.

За окном автобуса поплыли дома с нарезными наличниками и фигурными воротами, постройки, гребенчатые косые прясла. Промелькнул и последний переулок, за которым сразу же началась тополиная роща со снежными шапками грачиных гнезд. «Птичий город» — любовно называют это место жители Буранова. А вот и огромный, с потрескавшейся корой старый тополь, под кроной которого целая аллея молодой поросли. И показалось Анатолию, что тополь, как родитель чуткий и заботливый, готов по-отцовски обнять и прижать к своему могучему телу, готов защищать от злых трескучих морозов молодые деревца. И всех он не хотел отпустить от себя, крепко сплетая их друг с другом корнями. Так же, как и мать, как односельчане, он боролся за каждый молодой стволик, выросший и окрепший рядом с ним, под его опекой. Не хотел отпустить ни на шаг, ни на минуту.

Автобус свернул на широкую, укатанную дорогу, ровной лентой убегающую за березовые колки.

Перед глазами мелькали высокие, с головокружительной крутизной овраги Старушьего лога. А вот и полевые избушки — стан второй бригады. Он находился на островке, сжатом со всех сторон клещами глинистых берегов. Это самое красивое и отдаленное от села место. Но всегда здесь многолюдно и оживленно: весной — механизаторы, летом — косари, зимой — лыжники.

Анатолий улыбнулся, вспомнив, как десять лет назад он вместе с ребятами катался с крутых берегов Старушьего лога.

Соберутся, бывало, человек пятнадцать-двадцать. Кто на лыжах-самоделках, кто на санках, а кто и на остроносых обледенелых самокатах. И туда! Катаются целый день. До устали! А на обратном пути обязательно подвернут к избушкам, где ровными рядами, вдоль берегов, как могучие, выбеленные снегом корабли, стояли высокие зароды сена, облепленные птицами.

«Кш-ши-кши, — еще издали кричат ребята, — кш-ши». Эхо тихо, как утренняя заря, разливаясь, убегает далеко за стерневые степи, теряясь в непроходимой чащобе.

Захлопают крыльями птицы и со свистом пронесутся мимо. Усядутся на верхушки берез и косо поглядывают вниз крохотными бусинками глаз, как ребята взбираются на их насиженные места.

«Карр-ка-рр-ка», — кричат всполошенные вороны. Дрожащее «рр» тает в морозном воздухе, оставляя открытое «а». Ребятам кажется: «Куда-а?»

«На зарод», — кричат все в голос.

Вмиг начинается «война». Первым на штурм «вражьего» корабля бросается Лёшка. Схватив Кольку за шиворот, он сбрасывает его с «палубы» маленького приметка вниз головой в пушистый глубокий снег.

«Вот тебе, гад, фашист!»

На зароде кипит борьба: тра-та-та-та! Бух-бух-бух!

Колька сердится, его отряд терпит поражение. Отряхиваясь от снежной пыли, набившейся в варежки и за ворот, он вновь с криком бросается на Лёшку.

«Увидишь, какой я фашист. Это ты фашист».

Колька и Лёшка крепко вцепились друг в друга, кубарем катятся вниз, увлекая за собой снежную лавину.