Изменить стиль страницы

— Ты вот что, Гущиха, садись к свету, чтобы я тебя видела, да рассказывай, пошто приехала?

— Посмотреть, где родилась, — еще больше смутилась Лена.

— А братец почему не заглядывает? Он же первенцем был. На годок тебя постарше, — что-то припоминая, Захариха пожевала губами, — он где?

— Не знаю. А он тут не был?

— Ни разу не видала. Был бы живой, приехал бы!

— Да как вы так можете?! — порывисто вскочила Лена и тут же расплакалась.

— Поплачь, дочка, поплачь. Моя изба давно слез не видела. Меня за бабу не признает. То вон половицу провалит, то бревна в стене раздвинет так, что кулак просунешь. За мужика, видать, почитает. На ремонт намекает. А я в плотницких делах ни бельмеса не соображаю. Да и сил нету. Я вон на крыльцо, сама видела, на бороде влезаю.

— Зачем же вы так, зачем?

— Да не тебя, его стыжу. Человек должон на родине побывать. Должон знать, где у него пупок завязался. Ты вытри глаза-то, успокойсь. Я тебя на кладбище свожу. Покажу могилки твоих родителев. Там и поплачешь. Там положено плакать.

Кряхтя и охая, Захариха спустилась с крыльца и, согнувшись, словно что-то искала в спутанной, выгоревшей за лето траве, мелко засеменила по тропинке. Лена пошла за ней.

— Ничего не дрогнуло, дочка? — Захариха неожиданно остановилась, и Лена чуть не наскочила на нее. — Сердечко не дрогнуло? — пытливо посмотрела на нее Захариха.

— Не понимаю, о чем вы?

— Да ведь против дома стоим, где ты на свет появилась. Дарья Кукушкина, царство ей небесное, роды-то примала.

«Неужели тут?.. мой?» Лена посмотрела на дом с голубыми наличниками, еще крепкий, обшитый тесом, покрытый дранкой, потемневшей от дождей.

— Тут теперичи Бобрук живет, — пояснила Захариха, — с Украины приехал. Колхоз ему дом перетряхнул, тесом одел. Его ведь твоя тетка задарма Притулиным отдала, потом его Струковы взяли… Так и ходил по рукам. Одним словом, ничейный — ничейный и есть.

Лена глядела на дом, но в памяти ничего не осталось такого, что было бы связано с ним. «Брат на год старше. Может, он помнит. Рассказал бы мне. Может, и я что-то бы вспомнила. Да и тетка… оказывается, у меня еще тетка есть!» — обрадовалась она: есть у нее на свете еще один родной человек. Угадав ее мысли, Захариха подсказала:

— Тетка не родная тебе, двоюродная. А ты, я гляжу, по деревне как слепая идешь, ничего не признаешь. Да и где тебе помнить, ты же тогда с наперсток была. Мать, бывало, в люльку тебя положит, она была на пружине к потолку привешена. Это уж твой родитель постарался. Большой придумщик был. Тебя раз качнут, ты и качаешься, качаешься. Глазки-то на потолок таращишь. А там твой родитель цветную картинку прилепил, прямо как в церкви: голубое такое небо и по нему летят белые лебеди. Ты все ручонки к ним тянула.

— Вот оно откуда! — тихонько засмеялась Лена. — Они мне все снились и снились. Я уж измучилась, гадая, где их видеть могла? — И уже теплее поглядела на дом. Ей захотелось войти в него, посмотреть на потолок; может, в нем маленькая дырочка осталась от гвоздя, к которому люльку подвешивали.

— Пошли, дочка, пошли, — дернула за руку Захариха, — там чужие люди живут. У них своих забот полон рот. Да и чего им лишний раз напоминать, что у дома есть другие хозяева, а они вроде как одежду с чужого плеча сдернули. Пусть приживаются. Может, сроднятся с этим местом. Чего им зазря по белу свету мыкаться.

— Вы мне про маму расскажите.

— Вот придем к ней, тогда и расскажу.

Возле кладбища Захариха остановилась, что-то пошептала себе под нос, перекрестилась и повела Лену по узкой тропинке между могилами. Кладбище было невелико, и, не будь разросшихся ив, его можно было бы окинуть взглядом, даже не привставая на носки. В левой части возвышалась полуразрушенная церковка с покосившимися, почерневшими куполами. И все же запущенность была кажущейся, большинство могил обихожено, очищено от травы, кресты покрашены.

— Вот она, — Захариха кивнула на земляной холмик с невысоким железным крестом. Он не был так ухожен, как другие, но чувствовалось, что весной его кто-то подровнял.

— Я тут, рядышком посижу, — Захариха засеменила к лавочке.

— Кто за ней ухаживает?

— Мы, старые люди, всех родными почитаем. За всеми и ухаживаем.

Лена, как ее приучили еще в детском доме за каждое доброе дело говорить «спасибо», хотя слово это уже на языке крутилось, не сумела его произнести и лишь с благодарностью посмотрела на Захариху; она сидела на зеленой лавочке и то ли что высматривала в глубине кладбища, то ли задумалась о чем. Лена снова поглядела на могилу, но уже с пугливым удивлением, поскольку в детстве робела от одной мысли: где-то есть могилы ее родителей; Лене думалось: жили они, жили, а потом словно растворились в воздухе и превратились в теплый солнечный свет; словом, были они, и вдруг их не стало; только и сохранился от детства светлый странный сон: высоко в небе летят белые лебеди, мерно машут огромными крыльями, а Лена лежит на лесной поляне, и кажется ей, что вот-вот и у нее появятся крылья, взмахнет она ими и полетит вслед за лебедями… Повзрослев, она долго гадала: почему не снятся ни скворцы, ни голуби, а эти сильные белоснежные птицы, они же в ее крае не живут, да и в другом небе Лена увидеть их не могла, поскольку из деревни Калачово они никуда не выезжали; про этот сон она рассказывала и воспитательницам, и подружкам — любительницам разгадывать чужие сны, но никто не мог толком объяснить его, детдомовское население больше любило слушать и рассказывать праздничные житейские истории и о родителях вспоминало только хорошее, а если такого не находилось, то его тут же придумывали или брали напрокат, благо младшим группам по наследству от старших передавались трогательные истории об отважных летчиках, погибших при выполнении особо ответственного задания, об артистах, погибших во время исполнения головокружительных трюков, о красных командирах, погибших… Лена тоже два года выдавала свою мать за известную исполнительницу цыганских песен, умершую от разрыва сердца во втором отделении концерта — был и такой душещипательный сюжет в устных детдомовских летописях, и потом долго стыдилась этого, как и легенды об отце, — его она выдавала за водолаза, задохнувшегося при спасении океанского корабля. А сейчас вспомнила это и улыбнулась. Мать поняла бы ее и простила святую детскую ложь.

Лена опустилась на колени, вырвала несколько жестких ростков вьюна, тянувшегося к кресту, сняла с холмика пожелтевшие листья, оглянулась на Захариху, словно хотела посоветоваться: то ли делаю?

— Правильно, дочка, все так. Поди ко мне, сядь рядышком, я тебе про мать расскажу.

Лена послушно опустилась на лавочку.

— Я с пеленок ее знаю. Очень она учиться хотела. Только вот не пришлось. Хотелось ей в городе жить барышней. Ты уж, дочка, извиняй, что я тебе без прикрас все выкладываю. Сказочку наплести языку не тяжело, а ушам слушать ее — одна приятность. Только тебе, дочка, как я соображаю, другое надо. Ты свои корни ищешь. Себя, значит, понимать учишься.

В город матушка твоя и в школу потому рвалась, что другой жизни хотела. Она, бывало, возьмет ножницы, из бумаги узорчатых салфеток нарежет, разложит их по подоконникам, по столу, на стенке повесит. Ходит по дому и все на них любуется. Добрая была, чего ни попроси, все отдаст, а вот с мужьями ей не повезло. Один только сердцем к ней пристал, учитель наш. Он из городских был. Да вот у нас прижился. Уж на что у наших баб языки злые, а когда он в ваш дом жить перешел, никто слова не сказал. Знали, что так должно было случиться.

Захариха замолчала. Лена снова посмотрела на могилу матери.

— А вы знаете, как они… Кем они хотели меня видеть?

— Не знаю, дочка, а врать не хочу. А вот братца твоего… про него говорили: «Должен по инженерному делу пойти». Братец твой игрушки не шибко любил. Их, оно конечно, и не было особо. Но он все с какой-нибудь железкой возился. У него любовь к железу была. Пойдем, дочка, могилку твоего батюшки навестим. Положили их в разных местах, потому как не обвенчаны были. А законную его жену, это народ так рассудил, между ними захоронили. Так ведь оно и в жизни было.