На следующий день Лена написала заявление на отпуск. А потом зашла в сберегательную кассу и сняла все деньги — 856 рублей. Кассирша выдала их одними пятерками, поэтому пачка получилась настолько крупная, что Лена не знала, куда ее спрятать. Нести деньги в сумочке было опасно, она не раз слышала, что сумочки разрезали ловкачи, стоит чуть зазеваться, и делали они это столь быстро, что владелец и почувствовать ничего не успевал. Лена решила, что пойдет домой пешком; разложила деньги по карманам, наивно рассудив, что если из одного кармана деньги у нее украдут, то в трех других уцелеют. От этой мысли она немного повеселела, поскольку была похожа на цыпленка, который прячет голову под крыло, думая, что тем самым спасается от опасности.
Но вскоре беспокойство ушло, уступив место радостному чувству, что теперь она, Лена, приедет не с пустыми руками и этот ее приезд повернет судьбу брата, вернее, соединит их судьбы и направит по новому руслу.
В тот же вечер она сбегала на вокзал, купила билет и дала брату телеграмму, что через день приедет сама.
Лена даже не знала, спала она в поезде или нет; в Москву приехала под утро, тут же побежала разыскивать вокзал, с которого шли электрички на Калугу.
Словно во сне, сошла она на перрон и сразу забыла о том, что в сумочке лежат у нее завернутые в полиэтилен деньги. Чтобы не плутать по городу, взяла такси, и, когда машина остановилась возле желтоватого четырехэтажного дома с дощатым навесом над входной дверью, у нее даже слезы на глаза навернулись: «Так я и знала!..» Она снова увидела крохотную комнату, серые обои и грязные стекла… Вылезла из такси и, прижимая сумку к животу, пошла к дому.
— Эй, барышня, а за проезд кто платить будет?! — остановил ее недовольный голос шофера.
Она вернулась, протянула ему трешку и уже быстрее зашагала, а потом побежала к дому. Возле десятой квартиры остановилась и несколько раз поднимала руку к белой кнопке звонка, но все не решалась; вдруг неосторожно коснулась ее и услышала за дверью короткую трель. Потом наступила тишина. Раздались шаркающие шаги. Дверь приотворилась.
— Это ты? Приехала, значит, — коротконогая старушка в синем фартуке отступила в глубину коридора.
— Я… Я не ошиблась?
— Проходи, проходи. Я вот хотела на базар сходить, да, думаю, только уйдешь, а тут ты приедешь. Неудобно получится. — Голос у старушки был тихий, будничный. Лена чуть-чуть успокоилась, вошла в коридор.
— Колька-то на рыбалку с друзьями укатил. К вечеру будет.
— Как… на рыбалку? — Лена подумала, что, может, ослышалась или квартирой ошиблась.
— Давно они собирались, да вот собрались. Он хотел было остаться, да потом подумал, что ведь ты можешь и вечером приехать, а он к тому времени будет.
— Да, конечно, — смутилась Лена. — Я бы предупредила, но сама не знала, когда приеду.
— Ты поставь сумочку под вешалку и на кухню проходи. Мы сейчас чайку сообразим… Проходи, дай я тебя на свету посмотрю. Да, вылитая Гущина. Колька, тот больше на отца похож.
Старушка прошаркала к плите, зажгла газ под зеленым чайником и присела напротив Лены.
— А вы?..
— Я — твоя двоюродная тетка. Кольку вот вырастила, а тебя не подняла бы. Он у меня техникум закончил, цветные телевизоры ремонтирует. Я почти не вижу его. Все или на работе, или у друзей пропадает.
— А я…
— Да знаю, — остановила ее старушка, — из письма все знаю. Колька его мне вслух читал. Не шибко, вижу, живешь. Квартиру-то не скоро получишь?
— Не знаю. Я ведь даже еще на очередь не вставала.
— Понятно. Только ведь я тебе прямо должна сказать, что у нас, конечно, две комнаты, но Колька собирается жениться, так что самим тесно будет.
— Да что вы, да я ведь… — Лена залилась липкой краской стыда, поднялась.
В наступившей тишине хорошо было слышно, как, прыгая, задребезжала крышка на закипевшем чайнике.
— Чайку-то не попьешь? — старушка выключила газ и спрятала руки под фартук.
— Нет. Спасибо. — Лена подхватила сумку и, поскольку дверь была не закрыта, вышла.
— Ну, уж это твое дело, пить чай или не пить, — сказала ей в спину старушка.
Лена с час, наверное, пешком шла до вокзала, плутая по узеньким калужским улочкам; ни слез, ни боли в душе не было; ей казалось, что опять произошла ошибка, просто совпали фамилия, имя, но старушка не захотела ее расстраивать. Она села в электричку, бросила сумку на верхнюю полку, прижалась к стенке и прикрыла глаза.
Ее укачало, и через час она заснула, и приснился ей давний знакомый сон, что лежит она на лесной поляне, положив голову на замшелую кочку, а высоко в голубом небе, мерно взмахивая сильными крыльями, белым клином плывут лебеди.
1984
Воскресные поездки за город
В воздухе парило.
Андрей Ильич лежал на спине; закусив стебелек горчащей травинки, смотрел на редкие глыбастые облака и думал о том, как странно устроена жизнь, вернее, человек; — город, страхи и горести, навалившиеся в последние годы, хоть на три часа, но могли бы остаться там, вдалеке, но он притащил их с собой, как улитка свою жесткую неуклюжую раковину; забыться бы на мгновение и очнуться тем, прежним, которого почти забыл, тогда можно бы вытянуться в струнку и, как не раз делал в детстве, катиться по лугу, катиться до тех пор, пока не уткнешься в мягкую влажную кочку. Андрей Ильич, располневший, какой-то водянистый — сними с него одежду, и он тут же растечется по земле, завел руки за голову, сцепил их замком и выпрямил до хруста — по всему телу прошел бодрящий ток, пробежала легкая сладкая судорога.
«Хорошо!» — вздохнул Андрей Ильич, резким движением распахнул ворот белой рубашки и расслабился; рядом на коленях стояла дочь Лена, и он боялся неосторожным движением напугать ее. Тоже пухленькая, большеротая, похожая на лягушонка, Лена перебирала цветы и что-то безумолчно лепетала.
— Папа, ромашки сегодня такие улыбчивые, их надо с краю, — сказала она, — в середине букета им будет тесно, правда, папа?
— С краю лучше, — рассеянно согласился Андрей Ильич.
Он смотрел в небо; почему-то в городе высота его не замечается, а в поле она завораживает, и те высокие мысли о смерти и бессмертии, о бренности и величии человеческого бытия не кажутся чужими, волнуют и беспокоят, и ловишь себя на ощущении, что они не покидали тебя ни на секунду; в небе огромными кругами ходили стрижи; отсюда, снизу, казалось, что их полет — сущий пустяк — длинные саблевидные крылья опираются на воздушные потоки, так можно парить целую вечность. Андрей Ильич в юности занимался в аэроклубе, летал на планере, и он-то прекрасно знал, сколь высока цена легкому парению; воздушные потоки коварны, и птица, и человек в планере ежесекундно испытывают и восторг, и ликование, и страх, что вот-вот восходящий поток воздуха иссякнет и крылья потеряют опору; — это олицетворяло для него жизнь в ее наивысшем пике, о котором когда-то страстно мечтал, а в последние годы лишь вспоминал, да и то временами, как о прошедшей юности.
— Папа, тебе не надоело смотреть вверх? — спросила Лена.
Андрей Ильич ничего не ответил. Он думал о том, что ведь это вчера еще было: ночи взахлеб над книгами о Циолковском, Кибальчиче, первый прыжок с парашютом, первый полет… «Теперь отлетался, да и летал ли?» — грустно усмехнулся он; странным, непонятным образом, юность, вернее, самое ее начало, занимала огромный промежуток времени и помнилась до самых мизерных подробностей, а годы зрелости, их было целых двадцать, словно бы и не существовали; от них осталась только щемящая боль в левой половине груди; до развода с женой он не знал, что такое — сердечные приступы; сердце побаливало и раньше, из-за него Андрею Ильичу был закрыт путь в большую авиацию, но те боли рождались случайно и не тревожили; теперь же боль разрасталась настолько, что захватывала все тело, душу, и Андрей Ильич погружался в пугающую пустоту; жизнь казалась так и неначавшейся.