— Дураков кругом полно. А дурак, как известно, что стенка. Свой лоб пожалей! А совсем невтерпеж станет, уйдешь — это твое право. Ты — сама по себе, твой дурак завхоз — сам по себе. Это ему только кажется, что он — пуп Земли. Он — всего лишь пупок!..
— Ой, да что ты говоришь, Сереженька! — пугливо улыбалась Анна Тимофеевна; ей казалось, что сын, вечно сопливый, зябнущий, целыми днями сидящий с книжкой, завернувшись в ватное одеяло, — он смотрит на мир ее глазами.
Но самое странное было в том, что Анна Тимофеевна невольно присоединялась к его рассуждениям, радостно завидовала внутренней независимости сына, несвойственной ей, и без особой опаски отпускала в компанию Чапа. Поначалу, правда, тревожилась, но дни шли, а сын не портился, чего она наивно ожидала; подтянулся в учебе; ребята перестали его обижать; он даже спать стал спокойнее — не ворочался, не кричал, сбрасывая одеяло. Анна Тимофеевна, опасавшаяся, что без мужа не поставит сына на ноги, не справится с ним, наконец-то обрела спокойствие, но ненадолго. Однажды она увидела Сережку с девочкой и прямо-таки остолбенела, спасительно подумала: «Случайно встретил!»
О чем-то оживленно разговаривая, они подошли к мороженщице; Сережка одним взглядом остановил руку девочки, потянувшуюся к сумочке, купил мороженое, и по тому жесту, медлительному, наполненному неброским особым смыслом, с которым он подал мороженое спутнице, Анна Тимофеевна поняла: «Не случайно!»
Прячась за деревья, за дома, она шла за ними; все пыталась рассмотреть лицо девочки. Когда они скрылись в дверях кинотеатра, Анна Тимофеевна как подкошенная упала на зеленую деревянную скамейку. «Не может быть! Неужто Сереженька?.. — слепящее чувство ревности, смешанное с изумлением, овладело ею. — Со спины какая-то неказистая. Идет, как гусыня, переваливается. Платьишко коротенькое… Вертихвостка какая-то!» Чем больше она настраивала себя против Сережкиной спутницы, тем желаннее становилась для нее эта кубастенькая девочка, неожиданно разбудившая в ее сердце столь естественную надежду одинокой, по-своему несчастной женщины на сыновье благополучие; все здесь было житейски просто: счастлив сын — счастлива и она.
Сережка в тот день впервые решился пригласить в кино Надю Собко. Толстенькая, с бледноватой рыхлостью в лице, она была чем-то похожа на проклюнувшийся росток подсолнуха в цветочном горшочке на окне, фиолетовом от жидкого зимнего света. Подруг у Нади почти не было, и Сережка, еще раньше внутренне тянувшийся к ней, но не допускавший даже намека на самое ничтожное внимание (засмеяли бы!), теперь сдерживая ликованье, стоял на перемене с Надей у окна, провожал ее из школы до дома, и, когда Басов за его спиной скорчил усмешливую рожицу (Сережка понял это по Надиному лицу, внезапно потускневшему), он повернулся к Басову, и тот буквально заскулил от страха: «Чувак, ну чего ты, ну, дурак я, дурак…» Сережка, несмотря на свирепый вид, был даже благодарен Басову, видя как Надя зарделась и посмотрела на него с той признательностью, с какой слабые люди смотрят на добродушных великанов, выручивших их из беды.
Когда мать, после долгих терзаний и мучений, с вымученной улыбкой намекнула, что «видела его с какой-то…», Сережка весело сказал: «А что, возьму да женюсь!», чем поверг ее в смятение. Немного отойдя, Анна Тимофеевна подумала, что надо бы сыну справить новый костюм и решила, что если в ближайшее время не подвернется работы на стороне, то снимет деньги со сберкнижки, где у нее лежало восемьсот рублей. «Четыреста на мои похороны уйдет. Помереть нынче дорого стало, — говорила она сыну, — а остальные, сколько скоплю, тебе останутся». В ответ Сережка, еще видевший жизнь как нечто бесконечное, неисчерпаемое, только снисходительно улыбался.
Из «продуктового» Сережка и Генка, придерживая отвисающие карманы, направились в скверик. Чап любил выпивать, как он говорил, «у спортсменов» — возле нелепых облезших фигур борцов, установленных, наверное, еще в эпоху тех пятилеток, когда ГТО только делало свои первые шаги.
— И зачем напридумывали: портвейн розовый, яблочное вино, фруктово-яблочное вино… На мой вкус — все они одинаковые. Одни послаще, другие чуть горчат. Какой смысл было придумывать? — Генка покосился на Сережку; он всегда остерегался, как бы тот его не высмеял, но поговорить ему хотелось, и эта сила обычно брала верх.
— Дорогие вина, я читал, имеют свой особый вкус, вернее, букет, — без особого интереса отозвался Сережка.
— С ними ясно. А на это дерьмо зачем разные этикетки приклеивать? Алкаши и так выдуют!
— Наверное, чтобы им не скучно было. Сегодня — яблочное, завтра — плодово-ягодное, послезавтра — денатурат! — походя сострил Сережка.
Генка засмеялся. Они пролезли в узкую щель между черными металлическими прутьями ограды и вышли прямо на компанию Чапа, расположившуюся на лавочке возле борцов.
— Чуваки, вас только за смертью посылать! — перебрасывая с ладони на ладонь складной алюминиевый стаканчик, сердито выговорил Николай Данилин; в его курчавой шевелюре застряло с десяток крупных снежинок и казалось, что ее посыпали солью.
— Там алкашей… не протолкнешься! — выставляя бутылки на лавочку, надулся Генка: он знал, что тут ему можно немного обидеться.
— Пора отстреливать! — невозмутимо заметил Сережка и посмотрел на Чапа: лишь он мог по достоинству оценить эту остроту. Чап весело подмигнул:
— Молодец, Гвоздик!
— Чует мое сердце, что начнут с нас! — Комиссар зубами сорвал пробку; глотнул водку из горлышка и, запрокинув голову, пополоскал горло.
— Чувак еще тот!.. Чува-ак! — гордясь тем, что привел такого, на его взгляд, стоящего парня, Данилин заносчиво осмотрелся.
— Ангины никогда не будет! — Комиссар небрежно сплюнул.
— Маэстро, повторите! — вежливо попросил Чап.
— Запросто! — Думая, что в его способностях усомнились, Комиссар отхлебнул из бутылки и полоскал горло так долго, что лицо его от напряжения побагровело; он харкнул и победно посмотрел на Чапа.
— Маэстро, пожалуйста, еще разок! — все так же вежливо попросил тот; еле заметно подмигнул Сережке, который уже догадался, что Чап развлекается.
— Да я хоть сто раз!.. — Комиссар с готовностью запрокинул голову — водка, выплескиваясь изо рта, забулькала.
— Маэстро, вам эти процедуры ни к чему. У вас и так луженая глотка, — с непроницаемым лицом заметил Чап. Генка во все глаза смотрел то на него, то на Данилина и не знал: смеяться или нет.
— На горло не жалуюсь… — Комиссар почувствовал подвох, но по лицу Чапа нельзя было прочесть что-либо определенное, и, стараясь удивить еще больше, он лихо запрокинул голову и стал пить водку прямо из горлышка. Генка от искреннего восхищения поперхнулся. У Сережки водка вызвала в памяти кисловатую горечь микстуры от кашля, которую он пил, закрыв глаза, и тут же запивал сладким чаем; чтобы не видеть, как судорожно дергается острый кадык Комиссара, он отвернулся.
Выпив треть бутылки, Комиссар резко выпрямился и уткнулся в рукав пальто, жадно втягивая ноздрями солоноватый запах крашеной кожи, действовавший освежающе.
— Кто такую гадость делает, морду бы ему набить! — он, не глядя, протянул бутылку Сережке.
— Мы с Генкой вермуту себе купили.
— Они балуются только чернилом, — подтвердил Чап.
— Чуваки, к чему вы тут детский сад разводите? Чуваки! — Комиссар, пренебрежительно выпятив нижнюю губу, укоризненно посмотрел на Сережку, потом — на Генку. — Может, вас ночью мамаши на горшок сажают? Может, вам сисю дать? — Он так сморщился, что казалось, вот-вот заплачет от досады и разочарования. — Люблю посмотреть на пьяную мелюзгу. Это же — цирк! — шепнул он Чапу и, пальцем отчеркнув уровень в бутылке, умоляюще протянул: — По наперсточку, чуваки!..
Чап скучал. Джинсы ему не принесли, компания собралась в самом мизерном составе; предложение Комиссара немного оживило его; он насмешливо прищурился:
— Гвоздик, матери, что ли, боишься?
— Да нет, — спокойно пояснил тот, — она сегодня в третью смену пойдет. Потом два часа в кладовой посидит и пойдет в первую.