— Заварзина, — тихо ответила Люба.
— Родственница им?
— Дочь.
— Не похожа. Я тебя за чужую приняла… Сына ждешь?
— Да.
— Чей он будет?
— Мой.
— Как же он твоим будет, если ты сама себе чужая?..
Потом опять снилась какая-то чепуха: Люба сдавала экзамены, каталась на велосипеде, о чем-то спорила с мужем; у него было растерянное, беспомощное лицо; потом опять увидела родной дом… Проснулась и долго не могла понять, где находится, — в ней еще жили звуки, запахи деревенской избы, и плюшевые кресла, инкрустированный журнальный столик, сверкающий хрусталь в серванте воспринимались как нечто нереальное, пришедшее из иного, незнакомого ей мира; а когда Люба пришла в себя, ее охватил суеверный страх, что она преступно медлит с отъездом и за это будет наказана.
Ни уговоры свекрови, ни мужа не помогли. Люба с непонятной им исступленностью настаивала на своем. Пригласили врача, и он тактично объяснил, что дороги, особенно сельские, тряские, а седьмой месяц беременности очень опасный, могут быть преждевременные роды.
— Я все равно поеду, — сказала Люба.
— Мне, конечно, импонирует ваша смелость, — Николай Павлович озадаченно потер руки, с беспомощной улыбкой посмотрел на мать Андрея, словно хотел сказать, что арсеналы его уговоров истощились, и жестко заметил: — Вам, Люба, наверное, уже говорили в консультации, что у вас могут быть сложные роды из-за узкого таза. Здесь, в городе, вы в полной безопасности. А там, на вашей родине, хорошо, если есть поблизости фельдшер.
— От нашей деревни до больницы всего пять километров.
— Целых пять километров! — Николай Павлович многозначительно поднял указательный палец, но Люба не дала ему договорить и спросила:
— А почему вы уверены, что у меня будут преждевременные роды?
— Я этого не говорил, но, знаете ли, в дорогу вам пускаться, тем более в такую, не советую. Вы подумайте не только о своем, так сказать, желании, а о судьбе ребенка.
— Да я только о нем и думаю.
— Странно, — Николай Павлович озадаченно побарабанил пальцами по черной крышке дипломата и уточнил: — Странная причуда.
Андрей вызвался проводить Николая Павловича. Тот шел, мерно помахивая дипломатом. «Любопытно, что привнесет нового в эту семью Люба? И угораздило же его, — он насмешливо посмотрел на спутника, — сделать такой выбор. Ему нужна в меру пышная, покладистая самочка, поскольку остальная его жизнь уже запрограммирована до самой смерти. Отец и мать выведут в люди. Подтянут до своего уровня, а то и выше подкинут. Ему больше ничего и не надо, да и на что он способен?» Николай Павлович на всех своих пациентов, принадлежавших, по его словам, к «околонаучному почтируководящему кругу», смотрел с легким презрением; сам он прошел по всем ступенькам жизненной лестницы; школа, завод, институт, полуголодное существование на стипендию и случайные заработки — колол дрова, помогал разгружать вагоны; Николай Павлович, в отличие от многих его коллег, и теперь, когда уже имел устойчивую репутацию первоклассного врача-практика, много времени проводил в библиотеке, читал немецкие и английские журналы и потому был в курсе всех медицинских новинок.
— Николай Павлович, у Любы, наверное, опять психоз? — робко предположил Андрей; его тяготило молчание.
— Нет, молодой человек, — весело ответил врач, — сегодня мне показалось, что я немного понял ее. Да-да, я с упорством глупца убеждал ее отправиться в кругосветное путешествие, чтобы посмотреть мир, а она отказывалась, утверждая, что мир можно познать, не выходя за порог квартиры.
— Знаете, она принадлежит к тому роду женщин, которые любят «сложничать».
— Я бы не сказал. Она живет больше чувством. И лишь иногда, я подчеркиваю, иногда ей удается что-то сформулировать. Кстати, это типично женская черта. Мужчины любят сразу выдавать тезисы. Люба переживает за свое человеческое «я». Да-да, молодой человек, не улыбайтесь. У нее это происходит наивно, нелепо, но происходит. Для вас, наверное, в чистом виде такой проблемы не существует?
— Она существует для каждого.
— Теоретически. В свое время так называемая «деревенская проза» воспела цельность натуры сельского человека. Противопоставила его городскому житию, в котором, по их мнению, происходит обезличивание. Но только вопрос, на мой взгляд, стоит глобальнее. И все эти розовые слюни о здоровом образе жизни при нездоровой-то жизни, так бы я сказал, только развращают и уводят от проблемы.
— Я вас не совсем понимаю.
— Я — врач. Как на блюдечке, все подать не могу. Просто поделился настроениями. И Любу я, как человек, понимаю. Принимаю. А как врач, я должен говорить ей обратное, поскольку тут есть реальная конкретная опасность. А ее страхи… В общем, молодой человек, постарайтесь ее понять. Вам с ней жить. У вас будут дети.
— Знаете, Николай Павлович, уж я вам откровенно. В нашей семье от вас секретов нет. Я до сих пор не чувствую себя ни взрослым, ни женатым. А тут еще — ребенок. И все это происходит независимо от меня. Почти без моего личного участия. Раз так нужно, поднимаюсь на какую-то ступеньку, и все. А ведь должно же во мне что-то перестраиваться?
— Несомненно. Наверное, мы все подвержены этой болезни. Я вот в ситуации с вашей женой чувствую себя больше врачом, чем человеком. Он довлеет надо мной и во всей жизни. И я ловлю себя на ощущении, что так даже удобнее и выгоднее жить. Многие проблемы отпадают. Вот и сейчас я думаю: вправе ли ваша жена подвергать опасности жизнь ребенка ради каких-то высоких целей, которые к тому же могут быть не достигнуты? Да, скорей всего, так и будет, — время не то. Вы уж поговорите с ней.
Андрей и его мать всячески оттягивали день отъезда. Таисия Федоровна, заведовавшая крупной отраслевой лабораторией, сокрушалась, что у них, как назло, все легковые машины на ремонте, а отправить Любу рейсовым автобусом — рискованно.
— Да и куда спешить? — говорила она, — неделей раньше, неделей позже — какая разница?
Пытаясь отвлечь жену, Андрей каждый день покупал ей то забавные безделушки, то билеты на концерт; Люба равнодушно принимала подарки, а от билетов отказывалась. Она стала замкнутой, целыми днями сидела у окна и смотрела на улицу.
Андрей прибегал из института возбужденный, озабоченный; при виде жены стихал и, хотя уже надвигалась пора весенней сессии, откладывал в сторону конспекты и часами уговаривал Любу «прогуляться до парка». На улице она не оживлялась, так же равнодушно смотрела перед собой, не замечала ни звякающей о тротуар ранней капели, ни взъерошенных, повеселевших к весне воробьев, ни экстравагантных городских модниц.
Андрей терялся в догадках: чего же ей не хватает? В отличие от многих молодых семей, вступавших в жизнь, у него с Любой было все: отдельная двухкомнатная квартира (получить ее помог отец, работавший в строительном тресте), цветной телевизор и хорошая стереоустановка (их подарила мать), о деньгах они тоже не беспокоились; даже если бы Андрею не помогал отец, уже семь лет живший с другой семьей, а Любе — родители, зарплаты Таисии Федоровны вполне хватило бы.
— Зачем же уезжать отсюда, где все под боком: отличная больница, прекрасные врачи? — недоумевал Андрей.
— Я все понимаю, — тихо говорила Люба, — только ведь это еще не все. Человека можно и под стеклянным колпаком вырастить. Может, он там и целее и здоровее будет, но я от одной этой мысли прихожу в ужас. Исчезнут понятия матери, отца и Родины — тоже. Я, наверное, все в кучу свалила, сумбурно говорю. Только нынче многие, как мне кажется, живут под колпаком. Им все равно, где жить. Был бы набор необходимых жизненных благ — большего им не нужно.
— Конечно, по большому счету все так и есть, — соглашался Андрей. — Только ведь у каждого — свой потолок. У одного он — метр, у другого — сто метров.
— Нет, Андрюша, если с в о й, то уже высокий.
— Ты, Любаня, стала идеалисткой. В жизни все иначе. Я вот расту, и у меня ни к матери, ни к отцу никаких особых претензий нет. Оба они достигли некоторых высот. Довольны собой. Да неужели у тебя есть какие-то претензии к родителям?