— Евгений Петрович, вы меня теперь ненавидите?
— Ну что ты, Гриша, ну что ты… — Евгений скользнул взглядом по комнате; из полумрака, освещенные розоватыми вспышками света, выплывали золотые корешки книг в шкафу, зеленовато вспыхивали хрустальные фужеры в серванте; зазвонил телефон; Евгений кинулся к нему. — Да… я… жив… Да… У вас была керосиновая лампа… Да…
Мальчик соскользнул с кресла; касаясь рукой стены, вышел в прихожую. Евгений, увлеченный разговором с женой, не заметил его исчезновения; склонив голову набок, мальчик прислушался к его голосу.
— …нет, газ я не выключал… Проверю, сейчас проверю… Холодильник тоже посмотрю… Да… Да…
Мальчик нащупал рычажок замка и вышел, осторожно притворив за собой дверь.
1985
Шла по жердочке…
Людмиле Михайловне
Это желание возникло сразу: Люба поднялась чуть свет, посмотрела на серое от какого-то металлического света окно и увидела сначала нерезко, а потом так, словно наяву стояла перед деревянным домиком с резными, снизу обколотыми наличниками, и куст сирени, и старую березу с кряжистым, причудливо изогнутым стволом; ее ветви, покачиваясь, терлись о кромку крыши, — и Люба услышала легкое поскрипывание; с улицы оно было едва различимо, поскольку растворялось в шорохе ветра, в шуршании листьев, а дома скрип наполнял комнату, и в детстве, когда Люба в морозные зимние дни забиралась на печку, пугал ее; казалось, что в окна стучится леший и вот-вот черный, лохматый, похожий на злого соседского пса Полкана, он ворвется в избу; Люба с головой накрывалась овчинным тулупом, упиралась ногами в теплый мешок со старыми мягкими валенками и, затаившись, ждала отца; он в любую погоду приставлял к крыше шаткую лестницу и опиливал сучок, то ли от ветра, то ли от мороза пригнувшийся к крыше.
Далекий, уже, казалось бы, забытый страх вошел в Любу; прячась, она нырнула под одеяло; рядом кто-то дышал мерно и глубоко; Люба не сразу поняла, что это Андрей, ее муж, она была дома, в пятнадцатой квартире, на третьем этаже, а тот, деревянный дом из ее детства — видение, остатки сна. Люба высунула голову из-под одеяла и снова увидела корявый ствол березы, крылечко дома с частыми ступеньками; почерневшие от дождей, потрескавшиеся, в самой середине они вытерлись, и лишь твердые коричневые сучки торчали, словно шляпки крупных гвоздей.
Ступая на каждую ступеньку отдельно, Люба, как ей показалось, долго, невыносимо долго поднималась, поднималась; очутилась в избе, осмотрелась — стол был накрыт, в центре его возвышалась бокастая кринка с выщербленным краем; крупные ноздреватые ломти хлеба лежали на белой тарелке, а рядом краснели мясистые помидоры. Окно, это сразу бросилось в глаза, было затянуто паутиной, словно в избе давным-давно никто не жил. Люба хотела заглянуть в спальню, но почувствовала, что в ней пусто, и на кухне, из которой тянуло хлебным теплом, тоже никого нет.
С улицы в окна лился зовущий желтый свет; от него насквозь светилась паутина и зеленоватыми огоньками вспыхивали влажные зернышки в розовых дольках помидоров. Люба хотела повернуться и выйти, но не смогла даже пальцем пошевельнуть; ей сделалось жутко от того, что так и останется в родной, почему-то пустой избе; Люба испуганно вскрикнула.
Чья-то рука неловко тронула ее за плечо, и, как ей показалось, громовой голос спросил:
— Что с тобой?
Люба завизжала от страха и с ней сделалась истерика. Люба металась по кровати, кулачками колотила пышные подушки, которые Андрей прикладывал к стене, к полированной боковине кровати, опасаясь, как бы жена, уже находившаяся на седьмом месяце беременности, ненароком не ушиблась. Спросонья, растерянный, тоже не на шутку перепугавшийся, он бегал то за водой на кухню, то бросался к телефону, смотрел на цифры в круглых прорезях номеронабирателя и как-то совершенно глупо спрашивал себя: «Вызвать «скорую»? А скоро ли она приедет?» Бежал к жене, с болью смотрел на ее лицо, искаженное гримасой дикого, животного страха, на ее округло выпирающий живот и с ужасом думал, что сейчас случится нечто страшное, непоправимое; ноги его подгибались, он почти терял сознание; опомнившись, хватал стакан с водой и срывающимся голосом умолял:
— Люба, Любушка, ну, глоточек… ну, глоточек, тебе сразу станет лучше.
Его голос лишь обострял припадок; взмахнув рукой, Люба попала по стакану, он вылетел из рук Андрея, упал на паркетный пол и разбился. От резкого звука Люба вздрогнула и открыла глаза; ее лицо, еще несколько секунд назад походившее на картонную скомканную маску, оживило удивление. «Что со мной было?» — Любины щеки порозовели, а потом залились густым румянцем; она отвернулась к стене и расплакалась.
Андрей присел на кровать и, опасаясь, как бы припадок не повторился, пылко успокаивал ее, обнимая за плечи и целуя во вздрагивающую шею; он готов был принять в себя всю ее боль, весь страх. Интуитивно угадав, что кризис миновал, он подумал: «Нужен врач. Срочно нужен».
Словно Люба была птицей, готовой от неосторожного шороха сорваться с ветки и улететь, он сначала отнял одну руку, потом другую, тихонько отодвинулся на край кровати; на цыпочках прошел в прихожую и плотно притворил за собой дверь. Шепотом, холодея от одного лишь воспоминания о том, как жена билась в истерике, и уже сейчас понимая, что это в ее положении может иметь самые серьезные последствия, и, что еще страшнее, может, является предвестником чего-то, еще более худшего, Андрей сбивчиво рассказал матери по телефону обо всем.
Она коротко ответила:
— Я заеду за врачом и через двадцать минут буду у вас.
Андрей осторожно опустил трубку на рычаг и немного успокоился — так часто бывает: стоит рассказать о своем горе близкому или даже совершенно чужому человеку, как на душе станет легче, покойнее, словно часть твоей тяжести его сердце приняло в себя.
Андрей прислушался — в комнате стояла тишина; опасаясь нарушить ее, он не вышел из прихожей, машинально посмотрел в зеркало, увидел себя, всклокоченного, помятого, еще не оправившегося от испуга, и мысленно поторопил мать.
Не прошло и двадцати минут, как щелкнул замок. В прихожую вошел крупный седой мужчина с черным дипломатом в руках; из-за его плеча выглянуло тревожное лицо матери:
— Андрюша, объясни толком, что случилось?
— Мама, я не знаю. — Андрей живо вспомнил, как Люба металась по кровати, как, перекатываясь, колыхался ее огромный живот, и сейчас, в эти секунды, когда он не подспудно, а умом понял, что грозило тому живому существу, которое уже заявляло о себе мягкими толчками, испугался еще больше, чем в первый раз и, теряя сознание, ухватился рукой за притолоку.
— Андрюша, господи, да что же случилось?! — мать, сухая, нескладная, переломившись пополам, проскочила под рукой врача; усадила Андрея прямо на трюмо, заставленное флаконами с духами, одеколоном, разными безделушками — они шумно посыпались на пол.
— Ну-ну, мужчина, — с добродушной иронией пробасил врач и на испуганный взгляд матери ответил: — Пройдет, он слишком впечатлительный. Больная в комнате?
— Да-да, конечно, — с несвойственной ей поспешностью проговорила Таисия Федоровна и ладонью похлопала Андрея по щеке.
— Ну что ты, сынок, что ты?
Люба со страхом посмотрела на врача; Николай Павлович, манерами, осанкой походивший на начальника крупного главка, всегда вызывал у нее чувство глубокого смущения; свекровь посмеивалась над ее страхами и не без гордости напоминала, что Николай Павлович — личный врач их семьи, что «нынче такое не многие могут себе позволить», что с личным врачом надо быть откровеннее, чем с мужем.
— Так что нас беспокоит? — Николай Павлович переставил стул поближе к кровати, щелкнул замками черного дипломата и достал стетоскоп; он знал эту семью пятнадцать лет, ее житейские перипетии беспокоили его ничуть не меньше, чем ее болезни, поскольку, если такие семьи разрушались, то, как правило, пропадали и как пациенты. Поэтому Николай Павлович беспокоился за судьбу Андрея и очень обрадовался, узнав, что тот выбрал в жены деревенскую девушку — это сулило крепкое здоровое потомство, да и по его наблюдениям, сельские девушки более верны в супружестве и привязаны к семье.