— А чего же нет?
— Знаете, я уже много лет работаю в институте. Когда-то на первом курсе студенты из села рисовали поселки из сказочных теремов, украшенных затейливой резьбой. Над ними посмеивались и к диплому они уже рисовали стандартные коробки. А теперь теремов никто не рисует. Вот и вы планируете поселок так, как бы это сделал я — типично городской житель, незнакомый ни с сельским укладом жизни, ни с психологией крестьянина. Да, по правде говоря, и городские студенты планируют свои «города», ориентируясь на какого-то абстрактного жителя, для которого жилище — место для ночлега. И во всей этой «архитектуре» не отражаются ни традиционные поиски смысла жизни, ни поклонение красоте… Но я все-таки жду. Хотя, как уже не без иронии говорю себе, вы, маэстро, пребываете в состоянии грустного, затянувшегося ожидания. Вы уж извините, что нагнал на вас такую тоску. Пожилым людям простительно брюзжание. Это — чисто старческий симптом. Вы в своей работе старайтесь идти не от того, что знаете, а от сердца. Может, поначалу нелепо получится, смешно. Но, как говорили древние, больше доверяйтесь сердцу, ум — только инструмент. И, ради бога, не принимайте все на свой счет. Мы в последнее время перестали говорить о цели Бытия, о прочих высших материях, определяющих человеческую сущность. Отсюда — и заниженные нравственные критерии, и пьянство… Естественно, это сказывается в архитектуре. Вот видите, я прочел вам целую сердитую лекцию.
— Мне было очень интересно. Я уже над многим и раньше думала, но, честно говоря, до сих пор теряюсь и не знаю: с чего начать? — призналась Люба.
— Я всю жизнь провел в каких-то бесплодных метаниях, пока сердцем не познал те прописные истины, о которых уже говорил. Теперь вот тешу себя надеждой, что на своем горьком опыте научу других, — преподаватель замолчал, погрузившись в воспоминания.
Люба прошла к своему кульману, прикнопила белый лист ватмана; несмотря на все сомнения, тревоги, будущее представлялось ей очень романтично: она строит в селе маленькие города, а ее муж пойдет по стопам матери — будет работать в области органической химии; теперь же этот прочный фундамент дал трещину.
— Прибыли, — холодно сообщила Таисия Федоровна и некоторое время все еще сидела неподвижно; казалось, она сейчас скажет шоферу: «Поехали обратно», и тогда… Андрей не знал, что произойдет «тогда»; он уже измучился от всяческих предчувствий и сейчас искренне желал одного, чтобы все это как-то кончилось, тогда можно будет осмотреться, подвести какие-то итоги, а так все было неопределенно, неустойчиво, и надо было постоянно думать над тем: как себя вести?
Люба сидела с закрытыми глазами; веки ее слегка дрожали. Андрей не понимал, что с ней происходит; шофер открыл было дверцу, но не решился выйти первым, достал из-за сиденья синюю байковую тряпку и стал основательно протирать руль, как это делают водители междугородных экспрессов перед ответственными рейсами…
Коричневатая, растрескавшаяся от жары и дождей дверь отворилась; из нее осторожно выглянуло округлое, с неестественно яркой краснотой на щеках лицо Любиной матери; она тревожно всматривалась в окна машины, надеясь сразу, по каким-то еще и самой неведомым знакам понять причину столь внезапного приезда; увидела дочь и, всплеснув руками, сбежала по мелким ступенькам крыльца; остановилась перед машиной, хотела отворить дверцу, но вспомнила, что не знает, как это делается, и так и осталась стоять с полупротянутой рукой, жалкая, неловкая, уже готовая расплакаться.
— Здравствуйте, — Таисия Федоровна вышла из машины, — вот и мы.
Они обнялись. Мать Любы поспешно отстранилась и снова с тревогой посмотрела на дочь; за стеклом машины она казалась какой-то далекой, чужой; глаза ее по-прежнему были закрыты — это пугало больше всего.
— Дети, как видите, живы-здоровы. Приехали в гости! — с натянутой бодростью сказала Таисия Федоровна. — А как вы живете?
— Мы? Да что мы, у нас все как всегда, — Антонина Васильевна повернулась к окну; Таисия Федоровна и Андрей увидели, как к стеклу с такой силой прижался отец Любы, что у него сплющился нос. — Выходи, отец, выходи, чего ты там сидишь! — сердито прикрикнула Антонина Васильевна, — всю жизнь за женину спину прячешься.
Люба открыла глаза, посмотрела сначала на крыльцо, потом на мать, улыбнулась ей и, от волнения забыв, как открывается дверца «Волги», несколько раз беспомощно толкнула ее рукой; на помощь пришла Таисия Федоровна. Люба тяжеловато вылезла из машины, округлая, с ввалившимися глазами. Ее мать раскрыла руки для объятий, натолкнулась на выпирающий живот дочери и неумело погладила ее по плечу.
— Здравствуй, доченька. Проведать приехала, соскучилась, дитятко? А мы с отцом разболелись тут, — она повернулась к крыльцу и опять прикрикнула на мужа, появившегося в двери, — и чего ты не ко времени расхворался. Дочка эвон какую даль из-за тебя тащилась!
— Да я что, я ведь… — опираясь на суковатую палку, тот потянулся свободной рукой к перильцам.
— Здравствуйте, Иван Алексеевич! — мать Андрея предусмотрительно протянула руку свату, и тот, опираясь на нее, спустился по ступенькам.
— Любонька, дочка, чего ж так…
— Приехала — радоваться должен! — сердито одернула Антонина Васильевна; она уже поняла: что-то случилось, и хотя мучилась незнанием, но, следуя мудрой пословице, всему свой черед, не торопила события.
— Да я рад, как же я не рад! — с испугом, что может омрачить приезд дочери неосторожным словом или жестом, воскликнул Иван Алексеевич, еще пристальнее осматривая дочь из-под набухших морщинистых век.
— Поживу у вас, — Люба хотела с улыбкой сказать: «соскучилась», но это обидело бы Таисию Федоровну; с той минуты, как она увидела окна родного дома, а в них лицо отца, то замерла в сладком полуиспуге; закрыла глаза и держала эту картину в памяти до тех пор, пока не услышала разговор Таисии Федоровны с матерью; теперь, когда поездка закончилась столь благополучно, Люба все еще не могла выйти из состояния оцепенения. Она улыбалась, шутила, но делала все как-то неестественно, чем еще больше пугала мать и отца, и повергала в смятение Таисию Федоровну, которая чувствовала на себе тревожные взгляды сватьи и свата — в них проскакивала укоризна, и болезненно переживала свое двусмысленное положение. Андрей наблюдал за всем со стороны и был рад тому, что про него забыли. Иван Алексеевич мимоходом похлопал зятя по плечу, спросил, как учеба, и снова повернулся к дочери.
— Да что же мы на улице-то стоим, — спохватилась Антонина Васильевна.
Андрей вошел в избу последним. Он несколько раз бывал здесь; в избе ничего не изменилось, как не менялось, наверное, уже годы; у печки стоял сундук, служивший Антонине Васильевне одновременно и лежанкой, в красном углу, под простенькой иконой, украшенной бумажными цветами, висели грамоты Ивана Алексеевича, уже выцветшие, но внушавшие уважение крупными круглыми печатями и витиеватыми подписями; вдоль передней стены стояла массивная лавка, немного вытершаяся у окна, потому что здесь любил сидеть хозяин дома.
— Садись, сватьюшка, отдохни с дороги-то, — мать Любы, обычно робевшая перед Таисией Федоровной, в избе осмелела; она нырнула на кухню, вынесла кринку. — Может, молочка обедешного попьете?
Андрей отказался.
— Тогда шофера угостим. Чего он там, на улице-то остался? — Антонина Васильевна распахнула окно и позвала шофера в дом; тот долго отказывался. Снисходительно улыбнувшись, Таисия Федоровна подошла к окну и негромко сказала:
— Зайдите. Вас же приглашают.
Андрей видел, как сразу сник этот крупный, солидный мужчина; стесняясь, он поспешно пил молоко, и по его замкнутому лицу было не понять: нравится оно или нет; его скованность заметила Люба, подсела к столу и, к неудовольствию свекрови, стала расспрашивать о работе, об институте. Шофер отвечал односложно, без хлеба допил молоко и, облегченно вздохнув, вышел на улицу, сославшись на то, что ему захотелось после молока покурить; с ним увязался отец Любы.