Изменить стиль страницы

Дивчина из кружка Броннера крикнула:

– Он активно работает!

– Активно работает, правильно! А только работа эта, понимашь, – с целью! Он сам с цинизмом проговорился тут, что ему нужно пробраться в вуз. Поработает у нас два года, чтобы получить рабочий стаж, и смотается с завода.

– Смотается, чтобы учиться! А ты сам чего на рабфак поступил, – не учиться?

Ведерников грозно поглядел в публику.

– Та-ак… Ты, товарищ, значит, высказываешься против этого, чтобы пролетариат завладел вузами и вытеснил оттуда социально негодные элементы? Встань, товарищ, покажи себя собранию, мы на тебя поглядим! Стесняешься? Ну, и хорошее дело, постесняйся!.. И еще вот на что, товарищи, я хочу заострить ваше внимание. Я несколько раз ходил в кружок Броннера, прислушивался. И, значит, заметил, что он свое «я», свои доводы, свои аргументы ставит, понимашь, выше коллектива и, может быть, даже выше ленинизма. Он себя, одним словом, считает сверхъестественным человеком. Нам такие в комсомоле не нужны.

Потом выступил Оська Головастов, говорил, как всегда, театрально-напыщенным голосом, а по губам блуждала самодовольная улыбка.

– Товари-щи! Сейчас по всем фронтам идет жестокая борьба с классовым врагом, он везде старается прорвать наши фронта, между прочим и фронт просвещения…

За Арона голосовали только его ученики по кружку и большинство ребят из закройной передов. Остальные голосовали против, в том числе и Лелька. Арона провалили. Тогда еще раз встал Ведерников. Бася побледнела. А он, беспощадно глядя, сказал:

– Предлагаю сообщить в партком и завком, что Арон Броннер сам сознался, что поступил к нам в рабочие, чтобы пролезть в вуз, и чтобы ему никак не давали бы путевки.

* * *

Через неделю Арон Броннер ушел с завода. Лицо Баси сделалось суше и злее. Во взглядах своих и действиях она стала еще прямолинейнее.

* * *

Однажды вечером Лелька пришла к Ведерникову. Хорошо говорили, он был ласков.

А позднею ночью случилось так. Насытясь друг другом, они лежали рядом под одним одеялом. У Лельки была сладкая и благодарная усталость во всем теле, хотелось с материнскою ласкою обнять любимого, и чтобы он прижался щекою к ее груди. А он лежал на спине, стараясь не прикасаться к ее телу, глядел в потолок и мрачно курил.

И вдруг сказал брезгливо:

– Не нравится мне, как мы с тобою крутим. Ваша какая-то, интеллигентская любовь. Для самоуслаждения. Чтоб только удовольствие друг от друга получать. Я понимаю любовь к девушке по-нашему, по-пролетарскому: чтобы быть хорошими товарищами и без всяких вывертов иметь детей.

Лелька сдержанно ответила:

– Отчего же нам с тобою не быть товарищами? А от детей я вовсе не отказываюсь. И даже очень была бы рада иметь от тебя ребенка.

– Ну, какие к черту товарищи! Интеллигентка, дворяночка. Деликатности всякие. И идеология наносная. Непрочно все это у вас, не верю я вам.

Лелька крепко прикусила губу.

– И у Маркса с Энгельсом идеология была наносная? И у Ленина? Вот у Васеньки Царапкина зато не наносная.

– Эка ты куда! Маркс, Ленин! – Он усмехнулся, помолчал. – И с детьми тоже. Чтобы были с голубою дворянскою кровью. Не желаю.

В первый раз Лелька потеряла самообладание и крикнула озлобленно:

– Сам ты давно уже и свою пролетарскую кровь сделал голубою! Поголубее всякой дворянской! Он не понял.

– Это как?

Она не ответила и быстро начала одеваться.

* * *

Трудно и нерадостно протекала Лелькина любовь. В глубине души она себя презирала. После того, что ей тогда ночью сказал Афонька, ей следовало с ним разорвать и уйти. Но не могла она этого сделать. Не могла первая рассечь отношения. Невозместимо дорог стал ей этот суровый человек. И со страхом она ждала, что вот-вот он разорвет с нею.

Теперь никогда, прощаясь, он не сговаривался с нею о новой встрече. И каждый раз у нее было впечатление, что он уходит навсегда. Никогда уже больше он не звал ее к себе, и она не смела к нему прийти. А через неделю, через две он неожиданно приходил к ней, надменные губы кривились в улыбку. И с пронзающей душу болью Лелька догадывалась, что он просто не выдержал, – пришел, а в душе презирает себя за это.

Однажды она с горечью сказала ему:

– Ты приходишь ко мне, как к проститутке! Ведерников не возмутился, не стал протестовать. Почесал за ухом.

– Черт тебя возьми, уж больно ты красивая девчонка. Издаля увидишь на заводе, – и опять потянет. Я уж и сам себя ругаю.

Лелька начала говорить, – хотела о чем-то с ним договориться, что-то выяснить, рассеять какие-то недоразумения. Ведерников, как всегда, ничего не возражал, надел пальто и, не дослушав, ушел.

* * *

Ехал товарищ Буераков на трамвае. Домой. Был выпивши. Но – в меру.

Против него сидела старая женщина. В шляпе и в пенснэ. Когда пенснэ у человека на носу, он всегда держит нос вверх, и вид у него получается нахальный.

Буераков смотрел, смотрел на старушку, буравил ее острыми глазками, наконец не выдержал. Ударил себя кулаком по затылку и сказал:

– Вот вы где все у меня сидите! Старая дама с удивлением взглянула.

– Чего вам от меня надо?

– Чего надо! Не выношу вашего барского вида! Мы, рабочие, работаем, а вы нацепили пынсне на нос и поглядываете нахально! Кондуктор сказал лениво:

– Что вы, гражданин, публику задираете? У старой дамы глаза раздраженно выкатились, они стали очень большими.

– Я, может быть, больше вас работаю!

– Позво-ольте! Как вы можете меня оскорблять? Я рабочий, а вы говорите, что я ничего не работаю. Кондуктор!

Часть публики посмеивалась, другие возмущались. Товарищ Буераков наседал на даму, стучал кулаком себе в грудь и кричал:

– Вы забываетесь! Не знаете, с кем говорите! Я – рабочий, понимаете вы это? А ты мне смеешь говорить, что я ничего не делаю! Интеллигенция паршивая!

Тут уж вся публика возмутилась. Пожилой рабочий в кепке крикнул на него:

– Ты что тут хулиганишь, старикашка поганый? Чего к гражданке пристал, она тебя трогает? Вот возьму тебя за шарманку и выкину из вагона.

– Выкини, попробуй! – огрызнулся Буераков. Но замолчал. Нож острый в сердце: пролетариат, свой брат, – и против пролетария!

В Богородском он сошел. Видит, эта же дама идет впереди. И куда ему идти, туда и она впереди. Тьфу! Свернула – в ихний дом. Стала подниматься по лестнице. У его двери остановилась, позвонила. Он смущенно подошел.

– Вам кого?

Она оглядела его, узнала. Раздраженно ответила:

– Вам какое дело?

– Как я хозяин этой квартиры.

– Елену Ратникову.

– А-а… – Буераков расплылся в улыбке. – Хорошая дивчина, выдержанная.

Лелька открыла дверь и крикнула:

– Мама! Вот я рада!

И увела к себе. Товарищ Буераков высоко поднял брови и почесал за ухом.

Лелька, правда, очень обрадовалась. Такая тоска была, так чувствовала она себя одинокой. Хотелось, чтобы кто-нибудь гладил рукой по волосам, а самой плакать слезами обиженного ребенка, всхлипывать, может быть, тереть глаза кулаками. Она усадила мать на диван, обняла за талию и крепко к ней прижалась. Глаза у матери стали маленькими и любовно засветились.

А через час уже разругались. Мать рассказала Лельке о столкновении с Буераковым в трамвае. Лелька скучливо повела плечами.

– Какой кляузный старикашка! Вздорный, глупый. У матери стали большие, злые глаза, и она спросила:

– Ты видишь тут только личную дрянность? И не видишь, до какой развращенности доведен рабочий класс в целом, как воспитывается в нем совершенно дворянская психология? Он вполне убежден, что он совсем какой-то особенный человек, не такой, как все остальные… Гадость какая!

Проспорили с полчаса, расстались холодно. Мать, спускаясь по лестнице, плакала, а Лелька плакала, сидя у себя на диване.

* * *

Одиноко было и грустно в душе Лельки. Но это она знала: пусть больно, пусть душа разрывается, – кому может быть до этого дело в той напряженной работе, которая шла кругом? И Лелька ни с кем не делилась переживаниями. Зачем лезть к другим со своими упадочными, индивидуалистическими настроениями?