Встала Джемо перед железной решеткой на колени, уцепилась пальцами за прутья, зашептала жарко, а что — не разобрать. После вынула из-за пазухи горсть денег, швырнула их за решетку.

Переночевали во дворе. Джемо у меня на коленях прикорнула. Заглянул я ей в лицо, когда заснула, — светится вся, что месяц ясный. Надежда силу в нее влила, словно и не она целый день ноги в кровь об камни била. Спит себе ягненком беззаботным. Снял с нее святой все тревоги. Давно уж так не спала…

* * *

Воротились мы домой — совсем взбесилась наша Фиалка: белки выкатывает, брыкается, знать, пора ее подошла. Недолго думая, собрались мы в Карга Дюзю верблюдицу случать. Она еще по дороге учуяла запах самца. Воздух понюхает и давай реветь, головой мотать, с веревки рваться.

Приходим к Зульфикяру — владельцу верблюда. Передали ему привет от всей нашей оба — деньги, подарки выложили. Он не хотел брать — мы насильно всучили.

Все, кто в поле не ушел, собрались вокруг нас, рты разинули.

— Чья это верблюдица? Аги вашего? — спрашивают.

Джемо отвечает:

— Наша. Мемо с ярмарки привел.

— Врешь, поди?

— Клянусь! Еще у нас есть три овцы в тягости и две козы.

Тут я масла в огонь подлил:

— В нашей деревне теперь у каждого скотина. Мы из банка ссуду получили. Муки себе купили, плуги, семян.

Слушает народ, диву дается. Бабы себя по коленям руками хлопают, жалеют, что не откочевали вместе с нами в свое время. Зульфикяр нам про свое житье-бытье поведал. В опустевшие юрты Сорик-оглу вселил чужих людей, разбойников, каких свет не видал, покою от них нет. И жена Зульфикяра с ним в один голос:

— У нас каждый день драки да брань, житья нам не дают. Уж вы упросите офицера-эфенди, пусть и нас в вашей деревне приютит.

И Зульфикяр подхватил:

— Мемо, стань нашим заступником, вырви нас из лап Сорика-оглу.

Тут и все другие разом зашумели, принялись меня упрашивать.

— Что, — говорю, — и вы к нам навострились?

— И не спрашивай! Было бы куда голову приклонить, и часу бы здесь не остались.

Обрадовалась Джемо: в нашем полку прибудет!

— Не бойтесь, Мемо вас в беде не оставит!

Обещал я им в горе пособить.

— Фахри-бей всем нищим отец, — говорю. — И для вас порадеет. Как надумаете к нему идти челом бить, меня с собой кликните. Я за вас перед ним слово замолвлю.

Обрадовались, благодарят наперебой, а Фиалка тем временем с веревки рвется — удержу нет.

Кивнул я головой Зульфикяру.

— Давай, брат! Веди нас к своему удальцу, а то держать веревку больше мочи нет.

Верблюд его в низине на лужайке пасся. Подходим поближе — знатный самец! К колышку двойной цепью привязан. Молодой еще, а загривок уже наел с наплывом. Увидал Фиалку — заревел, цепью загромыхал — гром по всей лощине прокатился. У нашей бедной яловки поджилки затряслись. А он все на цепи кружит, землю роет.

Зачерпнул Зульфикяр в ведерко холодной воды из ручья, к верблюду подходит:

— Ишь, тварь! — кричит. — Невтерпеж ему. Ополоумел совсем! А вот мы тебя сейчас окатим!

Крестьяне за цепь схватились, держат крепко. Зульфикяр на верблюда водой поплескал. Привязал я Фиалку к дереву, так что ей не повернуться. Стоит она, дрожит всем телом, ревет без передышки, ноздри раздувает, глаза на самца уставила. Тут бабы хором завопили:

— Оплодотворись! Оплодотворись!

Отпустил Зульфикяр цепь — вырвался самец из его рук, захрипел, кинулся к верблюдице, пыль из-под ног заклубилась, камни посыпались. И меня бы сшиб, если б вовремя не увернулся. Откуда ему знать, что самку сперва понюхать, полизать надобно! Черным вихрем на Фиалку налетел…

* * *

На обратном пути захотелось Джемо на Коралловый омут взглянуть. Время раннее, отчего не завернуть к омуту. Путь наш мимо мельницы лежал. Зашли во двор — все тихо. Колесо застыло, мохом заросло. И мельница сама осела, углы покосились. Заныло мое сердце при виде такого запустения.

— Вот соберем летом урожай, осенью еще колокольчиков наделаю, хорошие деньги выручу, да и справлю для Джано новую мельницу в Чакалгедии. Больно сумрачный он стал с той поры, как мельницу свою бросил.

— Верно, Мемо. Он спит и видит свою мельницу, как ты — свои колокольчики.

— Много ты знаешь про мои сны! Однако что верно, то верно: жизнь не в жизнь без ремесла, пальцы тоскуют. Мужчине с ремеслом расстаться — что с любимой женой.

Тут Фиалка остановилась, через мельничный арык прыгать не хочет. Джемо тоже остановилась и говорит мне:

— Плохи твои дела, курбан. Колокольцы продавать — жену забывать.

— Зачем забывать, Джемо? За неделю-другую, пока колокольчики расторгуешь, жена не забудется. Ты и глазом не моргнешь, как я уже дома буду.

Ослабила Джемо недоуздок, отпустила верблюдицу воды из арыка напиться.

— Разлука — она и есть разлука. На день ли, на месяц ли — все едино. Ты на днях в город отправился — я места себе не находила, извелась вся. Ни работа, ни сон на ум не идет. Все глаза проглядела, тебя ожидая.

Взял я ее пальцами за подбородок.

— Ну, как прикажешь, курбан! Значит, прощаться мне со звонкими колокольчиками?

Улыбнулась горестно.

— Нет уж, коль отступишься от своего ремесла, черная тоска твою душу иссушит. С той тоски и жена опостылеет. Видно, мне на роду так написано: ждать да в тоске маяться.

И зашептала мне в ухо:

— Дитя от тебя родить хочу. В разлуке с тобой прижму его к своей груди — все от сердца отступит.

Нагнулась к арыку, воды зачерпнула, в лицо мне плеснула — слезы свои от меня скрыть. Закусил я губу, смолчал.

У Кораллового омута отпустили мы верблюдицу на лужок попастись.

Подбежала Джемо к омуту, руками по воде заплескала.

— Мамочка, слышишь ли меня? Дочка твоя Джемо к тебе пришла. Мы теперь в Чакалгедии поселились. Есть у нас и плуги, и земля, и жилье. Мемо с ярмарки привел трех овец, двух коз и верблюдицу. Овцы и козы тяжелые, летом приплод дадут. Верблюдица тоже покрыта. Одна я с пустым брюхом маюсь, мамочка. Что ни пила, что ни делала, все прахом! Вот надумала мощам Вейсела Карани поклониться. Три дня в пути провела. Одна у меня надежда осталась на тебя, мамочка. Соседки мои Зельхо и Зейно давно брюхатые ходят. Надо мной насмехаются: бесплодная, как сухой сучок. Скажи мне: неужто я и вправду бесплодная уродилась?

Скинула она с себя кафтан, разделась догола.

— Глянь, мамочка, бедра мои шире, чем у Зельхо и Зейно. Живот у меня крепкий — хоть двоих выносит. Груди у меня большие — хоть двоих выкормят. За что же небо меня карает! Если про мужа моего спросишь, то мой Мемо всем мужам муж. Здоровый, как верблюд, днем и ночью меня как тесто мнет…

Говорит быстро, сама трясется как в лихорадке. Все тело ее то покраснеет, то побелеет. Провел я рукой по ее бедрам — застонала, на землю покатилась. Жарким дыханием мне лицо обожгла.

— Муж мой, лев мой! Оплодотвори меня!

* * *

Вернулись мы ввечеру в свою деревню — крестьяне наши, все довольные, отсеялись, сидят, чубуками попыхивают. Передал я им привет от товарищей.

— Все они жалеют, — говорю, — что не уехали с нами от Сорика-оглу. Он в ваши юрты сущих разбойников поселил. Они наших братьев со свету сживают. Наши собираются просить у командира заступничества, а меня просили им в этом деле пособить.

Защелкали все языками, головами закивали. Сорика-оглу недобрым словом помянули. Один Джано насупился.

— А ты им слово дал пособить, курбан?

— Как не дать? Дал. Проведу вас, — говорю, — к самому подполковнику. Он за всю бедноту радетель и вам не откажет.

Вынул Джано чубук изо рта, на землю сплюнул.

— Зря ты это затеял, Мемо. Они в свое время нам не пособили, зады в юртах спасали. Нынче им за грехи расплата вышла. А мы за чужие грехи не ответчики, своих хватает.

Опешил я: отродясь с Джано такого не бывало, чтоб людей из беды не выручил.

— Что ты ворчишь, Джано? Неужто я худое сделал? Сам говорил: пособить в беде товарищу — первое дело!