Покачал Джано головой.

— Послушай, сынок. Спящей змее на хвост не наступают. Ты для братьев хочешь добро сделать. А Сорик-оглу твое добро во зло оборотит: мол, дали рабам потачку, они и других рабов переманивают. Чего же нам бешеную собаку костью дразнить?

И дядя Вело его сторону взял.

— Джано верно толкует. В старые времена были они нам братья, а нынче наши пути-дороги разошлись. Они сами счастье свое из рук упустили. Приди мы к ним на подмогу — Сорик-оглу опять зубы оскалит. Посевы наши растопчет, скотинку нашу уведет да всех шейхов-беков на нас натравит. Всех собак науськает, чтоб другим рабам неповадно было против хозяина подыматься. В порошок они нас сотрут!

Слушаю я их речи, ушам своим не верю. Это ли герои Гази-паши? От одного слова «Сорик-оглу» трясутся. До земли дорвались и удалую молодость свою забыли!

— Добро, джигиты, — говорю, — вы своих ратных друзей сами в пасть Сорику-оглу швыряете. Мне только помалкивать остается.

Тут Джемо не выдержала.

— Мемо! Как у тебя язык повернулся такое сказать? Не отступайся от своих слов, курбан! Пускай они свою шкуру спасают, а тебе не пристало трусить!

Джано на нее руками замахал.

— Кто это свою шкуру спасает? Говори!

— Вы! Кто еще? В Карга Дюзю народ стоном стонет от Сорика-оглу, а вам хоть бы что!

Дядя Вело глубокую затяжку сделал, после и говорит:

— Не о своей шкуре речь. Знай: и добро с оглядкой делать надобно, нечего старую вражду разжигать.

Так и взвилась Джемо.

— Врагу шею подставлять — уж какая там оглядка! Кто своего врага от пакостей отвадить замышляет, тот ему свою силу показывает. А коли вы Сорика-оглу испугаетесь, мести его убоитесь, братьев своих в беде оставите, он сразу слабину вашу нащупает. Тогда от него пощады не жди! Давно ли он такой тихоня стал? Небось сидит, новые ходы замышляет, думает, как нас извести. А мы тем временем дрожать будем да от братьев своих отрекаться? Да если мы им землю получить пособим, они с нами плечом к плечу встанут! Два ручья в реку сольются. Одному ручью скалу не пробить, а река скалу пробьет да и обломки унесет.

Тут встал Джано, в лоб дочку поцеловал.

— Тыща лет жизни тебе, умная моя, храбрая моя! Верное твое слово! Это у нас, стариков, мозги на жаре растопились. На кривую дорожку нас повело. Что верно, то верно: ручьи в реку сливаются. И нам воедино собираться надобно. Пока мы вместе, нас никакая сила не одолеет!

Остался дядя Вело один против всех нас. Помялся-помялся, рукой махнул да и согласился на наше решение, только велел до поры свой замысел в тайности держать, чтобы Сорик-оглу не пронюхал.

* * *

Вот и отправился я с Зульфикяром и еще двоими из Карга Дюзю к Фахри-бею челом бить. Выложили ему все как есть: стань, мол, и для братьев наших отцом родным, вырви их из когтей Сорика-оглу.

Зульфикяр вперед выступил, руку у командира поцеловал, на голову себе положил.

— На тебя вся надежда, командир. Ты наших братьев землей да скотиной одарил. Не оставь уж и нас своей милостью.

Достает он из-за пазухи кошель и давай сыпать из него монеты прямо Фахри-бею на стол — беленьких не густо, все больше желтенькие сверкают! Фахри-бей брови поднял, то на деньги, то на Зульфикяра смотрит. После рукой деньги отодвинул:

— Собери это обратно в кошель, да поживее. И запомни: если власть имущим глаза золотой блеск застилает, толку от них не жди. Добрые дела за золото не делаются. А вам на новом месте денежки очень пригодятся.

Я перед командиром со стыда чуть сквозь землю не провалился.

— Прости ты его, командир. Это он не со зла, а по темноте своей. У нас тут что ни шаг — везде деньги требуют, а добра мы ни от кого отродясь не видывали. Ты уж не держи на него зла.

И товарищи Зульфикяровы Фахри-бею в ноги повалились: пощади, не гневайся!

Поднял он их с пола, по спинам похлопал:

— Отправляйтесь вы домой и передайте своим соседям от меня привет. Все, что будет в моих силах, я сделаю. Постараюсь и для вас хорошее местечко подыскать.

Ай, джигит-командир! Ай, лев-командир! Знать, на чистом молоке того льва вспоили!

С легкой душой мы домой возвращались. Шли порознь, чтобы никто про наши дела не пронюхал. Нас и в городе вместе не видали.

* * *

Подошел конец осени. Вот уж и сено на лугах в стога собрано, и поля нежной зеленью опушились.

Справил я себе новый литейный прибор, за старое ремесло взяться хотел, да все оттягивал со дня на день, рыбной ловлей пробавлялся. Подходит как-то ко мне Джемо. Руку мою взяла, к щеке своей прижала.

— Осень уж на исходе, а ты все за колокольчики не берешься, на озере прохлаждаешься. Или ты запамятовал, что отцу мельницу обещал справить?

Глянул я ей в лицо — месяц ясный сияет!

— Что-то я тебя не разберу, — говорю. — То ты меня к литью не подпускала, разлуки страшилась, теперь ругаешь меня: зачем литье забросил!

Засмеялась звонко.

— В ту пору нас всего трое было. Теперь будет четверо, а то и все пятеро. Эдакую ораву прокормить надобно!

У меня по всему телу сладкая волна прокатилась.

— Правда, курбан? Прибавления ждешь?

Кивнула головой.

— Правда. Дошли до неба мои молитвы. И я, как другие, понесла.

Говорит, сама от радости плачет. Усадила меня возле себя. Сперва поведала про то, как месяцами дни и ночи напролет маялась, зачатие вымаливала. Живот свой рукой оглаживает. «Коли сын будет, — говорит, — весь в отца пойдет, коли дочь — в мать».

Вдруг встрепенулась.

— А ты, курбан, никому не сказывай до поры, что я в тягости. Как заметно станет, соседки мои лопнут от злости.

— И Джано не сказывать?

— Не надо. Как узнает про внучка, — хей, бабо! — его не удержать, пойдет разносить эту весть по всей округе. Он ведь больше меня горевал о моем бесплодии. А ты: «По мельнице тоскует». Ну, теперь отливай свои колокольчики, тешь свою душу. У меня от тоски утеха есть: твой плод под сердцем шевелится.

После этого разговора стал я с легкой душой своим ремеслом заниматься. Я в своем углу с литьем вожусь, Джемо за скотиной ходит, йогурт заквашивает, масло сбивает, да и мне пособить минуту-другую выгадывает: то колокольчики на ошейники нанизывает, то их сукном протирает. Самые голосистые колокольцы мы для своей скотинки приберегли. И соседей не обделили, рассчитаться после обмолота с ними столковались.

Зазвенело все наше пастбище тихим, ясным звоном. Полилась нежная песня по всей долине, над землянками закружилась, души людские отогрела. Бывало, прислушаются к той песне сестрицы и скажут:

— Ай да Мемо, золотые руки. Всю деревню весельем залил!

* * *

Тем временем день моего отъезда в горы приближался. Товару наготовил я изрядно. Стал в дорогу собираться — Джемо чернее тучи.

— Не ко времени ты едешь, — говорит, — смотри, не случилось бы чего! Каждый день мне страшные сны снятся, вся в поту просыпаюсь. То тебя ограбили, то тебя убили…

Посмеялся я над ее страхами.

— Когда живот пухнет, все бабы страшные сны видят, курбан. Радость от этих детей на один день, а после только муки сплошные. Женщина ради дитяти умереть готова. Оно еще в утробе сидит, а уже ее блевать кровью заставляет. Такая бабья доля!

Перед моим отъездом Джемо всю ночь не спала. Одеяло на голову натянула и скулила потихоньку до самого утра. Светать стало — я поднялся с постели. Она меня руками обвила, не пускает.

— Не езди, Мемо! Послушай меня!

Еле вырвался я из ее рук.

— Я же ворочусь скоро!

Она опять меня как клещами сжала.

— Тогда и меня с собой забери! Я тебя обороню, я за тобой присмотрю!

— Да полно тебе, курбан! Дорога дальняя, трудная, не выдюжишь! Тебе нынче одна забота: дитя желанное уберечь, до срока доносить, а в горах и выкинуть недолго, упаси бог!

— Лучше его лишиться, чем тебя!

Как ни просила, как ни молила, видит — проку нету. Утерлась рукавом, затихла. Стала мне в дорогу снедь собирать. Я побежал мула навьючивать. Джано за все время слова не проронил.