Изменить стиль страницы

Полковник Росс не сомневался, что тут все были по-своему счастливы: генералы, как фокус этого традиционного, отработанного до мельчайших деталей церемониала, получали порцию одного из наименее приедающихся человеческих удовольствий; марширующие после своего «равнение напра-во!» и прохода перед трибуной испытывали облегчение (в тот момент наивысшее из возможных удовольствий) от сознания, что малоприятный ритуал для них уже почти позади; зрители же вкушали приобщение к доблести и мужеству, к войне, облаченной в беззаветную верность долгу «Хора солдат» из «Фауста», наслаждались желанной передышкой от будничной войны, суточных норм продовольствия, определения категорий призывников и скудного пайка новостей, тем более что он, как обнаруживали многие и многие, фальсифицировался изъятием всех событий, знать о которых им было нежелательно, и добавлением обилия полуправд, в которые, как считалось, им было полезно верить.

Полковник Росс тоже был по-своему счастлив. Он наслаждался, что на час, а то и больше его оставили в покое. Здесь ничто не требовало его внимания. Время от времени перенося тяжесть с одной ноги на другую, полковник Росс мирно, лишь с легкой меланхолией созерцал живой, говорящий образ судьи Шлихтера, вот уже четверть века спящего в могиле.

В те дни, когда юный Росс благодаря удачному стечению обстоятельств (в сочетании, не отрицал он, с целеустремленным трудолюбием и неплохим интеллектом) получил возможность поработать у судьи Шлихтера, тот, уже в годах, держался с привычной величественностью, которая сквозила в любой мелочи. Речения судьи Шлихтера (другого слова для этого не подбиралось) не могли не ошеломить молодого человека, который бросил школу — особенно если он сожалел, что ее бросил, — и в двадцать лет твердо вознамерился возместить потери, на которые так легкомысленно обрек себя в шестнадцать. Лексические запасы судьи Шлихтера были столь огромны, что ему редко не удавалось подобрать длинное слово взамен короткого, каким обходятся обыкновенные люди. И эрудиция его не ограничивалась узкими пределами юриспруденции. Он ознакомился со всеми лучшими человеческими мыслями и словами и свободно, без малейшей запинки, ими оперировал. Юный Росс составил тайный список авторов, о которых следовало разузнать, и книги, которые следовало взять в библиотеке. На судью он взирал с почтительным благоговением.

Длилось это, без сомнения, несколько месяцев, но, пожалуй, лишь несколько, ибо юноша был наблюдателен и умел делать выводы. Немного освоившись в юридической среде, он не мог не заметить, что сливки местной адвокатуры хотя и покорно выслушивали округленные периоды старика Шлихтера, но без всякого почтения. Они не упивались тем, как он потчевал их Мильтоном или с ухватками провинциального актера декламировал двадцать строк Шекспира, а то и стихи Уитьера или Лонгфелло, уже более полувека назад навязшие у всех на зубах. Естественно, наступило время, когда при первых признаках того, что судья вот-вот Даст волю красноречию, юный Росс начинал испытывать невыразимые муки. Он заранее видел нарочито внушительную позу, слышал комично рокочущий голос; он со стыдом предвосхищал, как зрители в зале будут с насмешливой покорностью судьбе исподтишка возводить глаза к потолку, как обвинитель и защитник будут, прикрывшись ладонью, обмениваться нетерпеливыми, ироничными замечаниями. Неужто судья не догадывался, что над ним смеются — над старым напыщенным краснобаем.

Тут-то и крылась загадка. Ум судьи Шлихтера был, выражаясь на жаргоне того времени, как стальной капкан. Наклоняясь в судейском кресле, внимательно слушая у себя в приемной, он ничего не упускал, ничего не забывал, и никому не удавалось его провести. Ложь он чуял за милю. Две-три минуты мастерского допроса — и он уже с наслаждением обличал мошенника неосторожными устами самого же мошенника. Когда честолюбивые молодые обвинители или защитники, несколько дней усердно затемнявшие вопрос, наконец кончали свои речи, старик Шлихтер, подводя итоги, заглядывал в свои заметки и за десять минут отметал все искусно приплетенные к делу посторонние моменты. Он извлекал на свет потерянную было суть, он логично и стройно суммировал судебное разбирательство, и все передержки, все передергивания той или другой стороны становились ясными как день, и чаще всего присяжным не было никакой реальной нужды удаляться на совещание.

Так жаль, что с не меньшей охотой судья Шлихтер прерывал речь обвинителя или защитника, чтобы пророкотать: «Жизнь реальна! Жизнь серьезна! Не могила цель ее!» Или ошарашивал всех, властно осведомляясь у подсудимого, как справедливость у других он мнит сыскать, коль сам себя он предает злым языкам и дням страданий и забот? Что сталось со стальным капканом его ума? Что сталось с человеком, которого никто не мог провести?

А действительно — что?

Полковник Росс, вернувшись в настоящее, уловил, что вокруг него все вдруг неуловимо подобралось и подтянулось. Он скосил глаза влево и успел увидеть за разрывом в марширующих рядах приближающийся знаменный взвод. Полковник Росс тоже умеренно подобрался и встал поровнее в ряду штабных. Генерал Бил и генерал Николс синхронно поднесли ладонь к козырьку, показав идеально бравую четкость. Полковник Росс тоже поднес ладонь к козырьку, хотя не столь браво и четко.

Он узнал флаг батальона ЖВС и не удивился, когда секунду спустя с зрительских трибун, где волной поднимались фигуры и совлекались головные уборы, донеслись быстрые одобрительные хлопки. Перед ним генерал Николс, еле шевеля губами, чуть улыбнулся и что-то сказал генералу Билу, а тот чуть улыбнулся и, еле шевеля губами, что-то ответил. Мимо в полном одиночестве впереди роты, неподвижно держа руку у фуражки, маршировала курносенькая лейтенантша, которая накануне предложила устроить особую комнату для медицинского осмотра.

— Ну и война! — сказал полковник Росс.

Рядом с ним майор Тайтем недоуменно прошептал:

— Простите, сэр?

Полковник Росс покачал головой и позволил своим мыслям вернуться к старику Шлихтеру в тот момент, когда он выставлял себя ослом в глазах холодноглазого более молодого мира, который, как мог бы выразиться сам судья Шлихтер, не знал Иосифа.

Разумеется, судья Шлихтер оказался далеким от совершенства и в других отношениях. Но эти его слабости раскрывались не так быстро, и, чтобы обнаружить их, потребовалось несколько лет лояльности и умения молчать. Открытия юного Росса не повлияли ни на его лояльность, ни на умение молчать, но они его смущали. Нравственные качества судьи Шлихтера, как и его умственные способности, за которые ему, пусть и с трудом, извиняли его утомительную напыщенность, ценились очень высоко и пользовались всеобщим уважением. Причем во многом вполне заслуженно. Профессиональная честность судьи Шлихтера была абсолютной. Он был неподкупен. В любых денежных делах он был сама щепетильность. Частная жизнь судьи не таила грязных и не столь уж редких секретов, которые в лучшем случае связаны с женщинами, но порой под влиянием старческих извращенных потребностей и с маленькими девочками или мальчиками.

Секретарь судьи, наивно полагая, что таким обязан быть всякий человек, занимающий высокое положение, принимал эти добродетели и порядочность как нечто само собой разумеющееся. Он веровал, что судья должен заслуживать уважение, с каким на него смотрели люди, не частично, а во всем. Юному Россу не нравилось растущее в нем убеждение, что он мог бы порассказать (хотя, конечно, никогда этого не сделает!), если бы захотел (но он не хотел!) о судье Шлихтере «много чего».

В этом с ним вполне согласилась бы чопорная, лелеющая свою благочинность община. Старик Шлихтер усердно посещал церковь, был одним из столпов своего прихода и даже публично продемонстрировал несгибаемую принципиальность, благочестие и праведный образ мыслей, наотрез отказавшись выслушать показания свидетеля, который, когда ему предложили поклясться на Библии, с презрением объявил, что это полная чушь и он не верит ни в Бога, ни в загробную жизнь.