Изменить стиль страницы

— Так пусть же смерть смоет с меня позор ваш! — крикнул в отчаянии Потоцкий, бросаясь вперед в темные тучи врагов.

Эта безумная вспышка юного героя подействовала отрезвляющим образом на толпу.

— За гетманом! — рванулся вслед за Потоцким бесстрашный Чарнецкий. — Или нас разучило умирать это быдло?

Слова Потоцкого и Чарнецкого воодушевили более смелых.

— За гетманом! За гетманом! — раздались возгласы среди офицеров.

Начали торопливо останавливаться и строиться несущиеся хоругви; несколько пушек, задержанных Шембергом, повернуло назад… Остатки успевших вырваться гусар примкнули к войскам.

Вдруг дикий крик: «Алла!» — огласил все поле битвы и, словно черная туча, ринулись на поляков с тылу татары…

— А ну теперь локшите их, хлопцы! — раздался среди козацкой конницы могучий крик прорвавшегося уже сквозь гусар Кривоноса, и конница понеслась.

Как безумный, мчался рядом с Кривоносом Морозенко, размахивая в каком–то экстазе саблей. Кругом него все неслось с диким, зажигающим гиком. Он чувствовал, как его сабля поминутно вонзалась во что–то мягкое и вязкое, как что–то горячее брызгало ему на руки, на лицо. Кривули, палаши сверкали, сплетались над ним, касаясь иной раз и плеч, и рук… Шапку сорвало с его головы, но, охваченный стихийным порывом, боли он не ощущал… Когда Морозенко пришел в себя, целые потоки ливня падали с неба. Все поле было уже пусто. Последние жолнеры, догоняемые татарами, скрывались в беспорядке в своих окопах. Груды окровавленных, растерзанных тел возвышались повсюду, толпы обезумевших лошадей метались по полю, волоча за собой своих безжизненных седоков, а белое гетманское знамя свободно развевалось подле самых польских валов…

Широким могучим кольцом окружали теперь безнаказанно козачьи войска вместе с татарами польский обоз и замыкали в нем несчастные остатки героев…

Вдруг раздался у самых окопов повелительный голос Богдана:

— Сдавайтесь, безумные! К чему проливать даром кровь? Ведь никто вас не вырвет из наших железных объятий!

Сбившиеся в беспорядочные кучи, охваченные смертельным трепетом, польские войска молча стояли, и ни у кого не поднялась святотатственно рука на безумную дерзость победителя…

Дождь шел почти до вечера, превратившись из бурного ливня в тихий и частый. Ни одного выстрела не раздалось из польского лагеря: или порох был у поляков подмочен, или они, охваченные паникой, не думали уже и сопротивляться; а козацкие войска свободно расположились тесным черным кольцом вокруг польского лагеря и перевезли через Жовтые Воды свой обоз. По кипевшему так недавно бранными кликами полю бродили лишь одинокие фигуры и поднимали раненых да убитых.

Настала темная, беззвездная ночь. Хотя дождь перестал, но густые, темные облака заволакивали все небо, отчего оно казалось черным, мрачным, нависшим… У гигантских костров, дымившихся кровавым дымом, расположились по куреням козаки; кто перевязывал рану себе или своему товарищу, прикладывая к ней нехитрые снадобья, вроде мази из мякоти пороха с водкой или даже простой глины, кто острил пощербившуюся саблю, кто прилаживал выпавший кремень к курку, кто смоктал молча люльку, кто передавал свои впечатления, вынесенные из первого боя, а кто, привыкший к ним, безмятежно храпел, растянувшись на мокрой земле. В других группах шли оживленные толки насчет завтрашней битвы: старики вспоминали о тех зверствах, которые чинили над козаками ляхи.

За станом, у открытой широкой могилы, выкопанной среди обступивших ее кучерявых верб, стояла в торжественном и печальном молчании с обнаженными чупринами группа седоусых сечевиков с Небабою во главе; рейстровикии запорожские козаки подносили тела убитых товарищей и клали их рядышком на разостланную в могиле китайку.

— И Палывода, и Куцый, и Шпак полегли, — говорил тронутым, взволнованным голосом Небаба, всматриваясь в застывшие лица удалых и за час, за два еще полных жизни товарищей. — Эх, славные были козаки, и на руку тяжкие, и на сердце щырые, а вот и полегли честно, за землю родную, за веру… Прими ж их тела, сырая земля, а души приголубь, господи, в селениях твоих.

— Царство небесное, вечная слава! — крестились набожно козаки и опускали убитых товарищей в братскую могилу.

— И Шрам головой полег! — даже возмутился Небаба, взглянув на поднесенного к могиле богатыря. — Экая силища была! Подкову разгибал рукою, коня поднимал, а вот и тебя повалили, друже, клятые ляхи, да как искромсали еще! Должно быть, намахался ты вволюшку саблею и дорого продал свою молодецкую жизнь… Эх, жалко! Спи же, товарищ, спокойно, потрудился ты честно сегодня и добыл нам вместе с полегшими товарищами и радость, и славу!

— Пером над ним земля! — откликнулись глухими голосами козаки.

— Куда вы этих волочете? — остановил вдруг мрачный, и седой запорожец подошедших к могиле носильщиков с двумя трупами. — Ведь это ляхи!

— Поляки… верно… жолнеры, мазуры, — обратили внимание и другие, — еще передерутся с нашими в могиле и развалят ее, чего доброго…

— Выкиньте их, не надо! — сурово повторил запорожец. — Пусть галич клюет им очи, пусть волки–сироманцы разнесут по полям их кости.

— Не так я думаю, братове, — отозвался Небаба, — не подобает выкидать из ямы христианина на поталу зверю, а в яме они не подерутся, — и тут они бились с нами по приказанию… а какие они нам враги? Такие же харпаки, как и мы, и так же терпят от панов, как и мы, грешные… Кабы разум просветил им незрячие очи, так они бы и биться с нами не стали, а, обнявшись по–братски, пошли бы вместе на общего врага — пана–магната… Пусть же их прикроет, как братьев, наша общая мать сырая земля.

— Разумное твое слово, пане атамане, — отозвались деды, и оба поляка были положены рядом с запорожцами и рейстровиками.

Подле гетманской палатки ярко горели два огромных факела, воткнутых на высокие вехи, освещая мигающим кругом ближайшие группы расположившихся войск; неподвижно стояли у входа вартовые, охраняя гетманские бунчуки; Чигиринская сотня, выбранная теперь телохранителями гетмана, окружала его намет.

В палатке гетмана на покрытом ковром столе ярко горели восковые свечи; подле него водружены были два знамени: белое гетманское и малиновое запорожское; на столе лежали гетманские клейноды: серебряная булава, драгоценная сабля, печать; тут же брошено было разорванное письмо.

Богдан ходил широкими шагами из угла в угол; усталое лицо его горело теперь энергией и отвагой, глаза смотрели повелительно, властно, гордые думы охватывали голову гетмана.

— Так, победа, победа несомненная, — повторил он сам себе, — надменный враг разбит, унижен и в моих руках… Ни одна живая душа, ни зверь, ни птица не прорвутся сквозь ту цепь, которою мы окружили лядский обоз… Они отрезаны от воды, коням их нет корму… в руках, да, в наших руках! О боже! — остановился Богдан. — Ты дал мне, слабому и неуверенному, эту силу! Ты поднял меня, униженного, бессильного, и поставил на челе сильной рати и двинул, как свою огненную тучу, на голову врага!.. Твою десницу я вижу в этом и чувствую на себе твой священный огонь!

Так, в руках непобедимый, безжалостный враг, в его, Богдановых, руках! Зашагал он снова торопливо. Помощи получить неоткуда. Вот письмо, в котором они умоляют гетмана прислать им подмогу, но гетман его не увидит: здесь оно! Другой гетман прочел его, и он клянется исполнить то, о чем просите вы! Богдан глубоко вздохнул и провел рукою по голове.

«Гордые можновладцы в руках у подлого быдла… Что же теперь? Раздавить ли их одним ударом или отнять все оружие и отпустить безоружных, а самому грянуть, пока не собрали кварцяного войска, на Чигирин? Так, так…» О, как побледнеют теперь его предатели от одного имени Богдана!

Богдан сжал голову руками и снова зашагал по палатке; на лице его выступили багровые пятна, видно было, что мысли неслись в его голове с дикою быстротой. Все вспомнит он им: и наглое презрение, и поругание всех его человеческих прав, и убийство несчастного сына. О, гетман Хмельницкий не забудет ни одной из тех мук, которые сотник Чигиринский перенес? А она? Она?.. Лицо гетмана покрылось багровою краской. Разбить, взять силой и насмеяться, ух, так же насмеяться, чтоб и чертям стало тошно в аду? Богдан сжал до боли руки… А может… ее насильно… лгать она не может… да, да… такие глаза чистые, прозрачные, как море… Остановился он, и знакомые оправдания снова охватили голову гетмана шумящей волною. «Любила меня, ничего не побоялась… веру переменила… все отдала… Да и чем же он лучше, богаче, знатнее? Нет, силой, силой! Знала, что я в Чигирине, и не постаралась… Да что может слабое созданье против злодея? — рванулся Богдан приглушить сразу пробирающееся сомненье. — Под замком… стража, крепкие стены, и коршун сторожит! Ах, поскорее, — стиснул Богдан лихорадочно пальцы, — освободить ее, вырвать из рук… сюда, сюда, к этому измученному сердцу… Мою голубку! Мою!» Вдруг мысли его оборвались, и гетман остановился как вкопанный. А пока он будет спасать коханку и чинить суд и расправу, старый Потоцкий соберет сильнейшее войско, соединится с панскими отрядами и ударит на козаков, и все великое дело пропадет из–за его недостойного порыва… и тысячи жизней… «Нет! Нет! — выпрямился Богдан, и лицо его приняло величавое выражение. — Да не осквернится искушением сердце мое! — произнес он твердо и опустился на ближайший табурет. Несколько минут Богдан сидел молча, опустив голову… Наконец он поднял ее, казалось, что–то просветленное засветилось в его глазах. — Так, кто богом избран, отбрось свои радости, свои боли! Перед лицом господа клялся он владыке страшною клятвой и клятвы своей не изменит никогда. Дальше! Вперед! Теперь в его сердце растет и ширится вера! Сбываются слова велебного владыки: ангельские рати встают на помощь козакам. Его господь послал спасти от поругания святую веру, вырвать народ из рук безжалостных мучителей, и он пребудет с ними до конца…»