Изменить стиль страницы

Она пылко протестовала против решимости Волгиной не входить в аристократический круг; она с пафосом говорила, что не хочет подчиняться излишней гордости Волгиной, не согласна лишить себя ее дружбы. Но видно было, что в сущности для нее все равно. – Волгина думала: может быть, увижу ее у себя еще раз или два, – вероятнее, не увижу.

Но сомневалась только до приезда Нивельзина. А подружившись с ним, предполагала, что не увидит ее у себя.

Пусть отношения к мужу, к Петру Степанычу, к целому десятку важных старух и целому стаду важных стариков были для Савеловой важнее любви. Но все-таки она любила Нивельзина со всею силой, какую могло иметь благородное чувство в ее сердце, не совершенно дурном, хоть и слишком набитом пошлостью. Пусть воспоминание об этой любви успело очень и очень ослабеть в долгие месяцы, наполненные светскими заботами и полубескорыстною возней с дружбою Петра Степаныча. Но все-таки это было единственное поэтическое воспоминание, – единственное, которое годилось для минут благородного настроения души. Оно не могло не быть мило ей. В ней должна была сохраняться нежность к Нивельзину. Ей не могло не быть тяжело смотреть на Волгину, когда она стала видеть Волгину вместе с Нивельзиным и на Невском и в театре.

И, однако же, она приехала к Волгиной – в то утро, которое Волгин употребил на тревожные разъезды с просьбами разыскать, где Левицкий, что с ним. Она приехала очень бойкая и развязная, но слишком бойкая и развязная, так что напомнила Волгиной совершенную непринужденность Алексея Иваныча, когда Алексей Иваныч становится в отчаянии развязным светским человеком, чрезвычайно свободно попирающим все свои затруднения. «Бедная! – Что с вами? Что грозит вам?» – едва не вскликнула Волгина при взгляде на ее натянуто-беззаботную улыбку, принужденно веселое лицо. Но она, с неудержимою говорливостью, какою блистал и Алексей Иваныч, когда бывал так же беззаботен, – очень скоро успела отличиться так ловко, что и сам Алексей Иваныч согласился бы признать ее превосходство над собою.

Она приехала звать Волгину на обед. Она уверена, Волгина сделает ей это удовольствие. Возражения Волгиной не применяются к этому случаю: обед будет совершенно запросто, маленький, скромный, – можно сказать, семейный. Будут только сослуживцы ее мужа, – старики. Не будет ни одной дамы. Для такого общества не нужны брильянты, дорогие кружева. Она сама не будет в бальном платье. Этот обед – завтра. Это именины ее мужа. Она не сомневается, Волгина приедет.

Все это говорилось таким тоном, будто в самом деле ей только стоило сказать: «Приезжайте», и Волгина с восторгом поедет, – будто Волгиной должна быть необыкновенно приятна честь сидеть за одним столом с нею, с ее мужем и его сослуживцами. Вероятно, бедняжка не воображала давать такой тон своим словам; вероятно, она только усердствовала показать, что не затрудняется и не сомневается. Но слишком усердствовала, и выходил такой тон.

– Зачем же я поеду? – холодно сказала Волгина.

Ей будет так приятно, если приедет Волгина. Сослуживцы ее мужа – все старики, все скучные. С ними такая невыносимая тоска! Она уверена, Волгина не откажется: вдвоем им будет весело. Ей одной невыносимо скучно. С Волгиной она сейчас же после обеда уйдет в свою комнату; одна, она должна будет оставаться с этими гостями и умрет от скуки.

Необычайная легкость тона продолжалась. Решительно, сам Алексей Иваныч не мог бы говорить так умно и мило.

– Вам хочется, чтобы за обедом была какая-нибудь дама, которая дала бы вам предлог уйти от скучных стариков, желание очень естественное. Но я полагаю, что у вас есть сотня приятельниц. Можете выбрать из них любую.

Но она выбирает Лидию Васильевну. Неужели Лидия Васильевна откажет ей в этой маленькой дружеской услуге?

– Если б я не видела, что вы взволнована, я сказала бы вам: разве ваши обеды такая честь для меня? – Кажется, я довольно ясно говорила вам, что не хочу бывать у вас ни на обедах, ни до обедов, ни после обедов? – Почему это? – Между прочим, и потому, что вы слишком заняты важностью вашего мужа. Я сказала бы это и попросила бы вас идти вон. – Но вы сама не понимаете, что ваши слова были дерзки. Я не должна сердиться. Не должна, и, однако же, сержусь. Но удерживаюсь. Вместо того, чтобы попросить вас уйти, спрашиваю: зачем вы приехали? Говорите прямо, если не хотите, чтоб я потеряла терпение. Зачем вам надобно, чтоб я приехала завтра на ваш обед? Это серьезная надобность? – Если очень, очень серьезная и если никто не может заменить меня, то я подумаю – и могу согласиться.

Савелова вспыхнула и несколько времени сидела молча; по-видимому, она не знала, что ей делать; вероятно, первою ее мыслью было, что Волгина оскорбила ее и что она должна встать и уйти, сказав, что она не ожидала такой обиды, – или что-нибудь подобное. – В самом деле, слова Волгиной были очень суровы. Но Савелова не хотела обращать внимания на прежние холодные замечания Волгиной и упорно оставалась при своем легком тоне, будто не верила, что женщина, муж которой не важный человек, может не считать за честь себе ее приглашение, – будто не верила, что Волгина, бывши у нее, серьезно говорила о своем нежелании входить в ее общество. Савеловой трудно было принять подобные слова за правду, когда сама она жертвовала всем для своей светской карьеры. Она, по своему характеру, должна была считать их только притворством, которое будет отброшено в сторону при настойчивости с ее стороны. – Может быть и то, что она, в своей отчаянной бойкости, и действительно не понимала, как нагл и раздражителен тон ее приглашения. – Теперь она опомнилась и сидела, не зная, что ей делать. Вероятно, сначала в ней преобладало то впечатление, что она обижена, должна встать и уйти. Она будто порывалась встать, – но не вставала. Она сидела молча. Грудь ее стала дышать тяжело, на глазах у нее стали навертываться слезы.

– Я остановила вас, может быть, слишком резко; но должна была остановить, потому что начинала терять терпение. Я вспыльчива, – сказала Волгина смягчившись: видеть огорчение, страдание – это обезоруживало ее. – Я очень вспыльчива, но зато моя досада и быстро проходит. Не могу не любить ваше личико. Помиримся. Не плачьте, пожалуйста. Для вас необходимо, чтобы я не оставила вас быть одну за вашим обедом?

– Боже мой, боже мой, если бы я могла обратиться к кому-нибудь, кроме вас, разве я приехала бы к вам? – простонала Савелова. – Я люблю Нивельзина, я ревную, я завидую, я люблю его, – она залилась слезами. – Я люблю его, и все-таки я обращаюсь к вам! – О, поймите же, как велико мое страдание!

Волгина стала ласкать ее, чтоб успокоить. Сказала, что приедет; говорила, что в чем бы ни состояло горе Савеловой, вероятно, она слишком робеет; что, вероятно, можно будет отвратить его.

Савелова рыдала до того, что совершенно расстроила свои нервы, и горячечная экзальтация овладела бедняжкою. Она повисла на шею Волгиной, обливала ее слезами, говорила о том, что никогда не забудет Нивельзина, что Нивельзин не может любить ее, но что она любит его, что любовь к нему поддерживает ее, что без любви к нему она сделалась бы презренною женщиною, что она благодарит Нивельзина за счастье, которое давала ей любовь к нему, что она не эгоистка, не завистница, что она любит Нивельзина как брата, что у нее теперь одно желание – то, чтобы он был счастлив, что скоро она будет иметь силу сама сказать ему это, что она просит Волгину сказать ему, что она любит его как брата, убедить его, чтобы он не презирал ее, что она нежно желает ему счастья, что она счастлива его счастьем.

Конечно, мимолетная экзальтация гораздо больше участвовала в этих нежных излияниях, нежели прочное чувство. Но если бы тут был Волгин, все-таки он расчувствовался бы до глубины души, по основательному соображению, что сердце, способное хоть на минуту возвышаться до такого энтузиазма, не совершенно испорчено. – Так он и решил, когда в последствии времени узнал об этой сцене: сказал, что Савелова в сущности хорошая женщина, размыслил и повторил: «Да, как бы то ни было, все-таки не совсем дурная женщина».