Изменить стиль страницы

– Да, это, точно, была большая ошибка с моей стороны, голубочка, – согласился Волгин. – Да, Павел Михайлыч, – обратился он к Нивельзину, – вот наше с Лидиею Васильевною горе; у всех у наших господ просвещателей публики чепуха в голове, пишут ахинею, сбивают с последнего толка русское общество, которое и без того уже находится в полупомешательстве. Нет между ними ни одного, которого бы можно было взять в товарищи. Поневоле принужден писать все статьи, которыми выражается мнение журнала. И не успеваю. Нет человека с светлою головою, да и кончено. Нашелся было один; Лидия Васильевна так была рада! – а он взял да и уехал, – выпустил я его – ждал и не дождался, когда приедет.

– Хоть бы отвечал по крайней мере, когда приедет! – сказала Волгина. – Давно бы пора быть ответу, – что ж он молчит. Я писала ему так, что он не мог не отвечать мне. Я думаю, мой друг: дошло ли до него мое письмо? Не затерялось ли?

– Очень возможная вещь, – согласился Волгин.

– Он мог уехать еще куда-нибудь из Харькова, – продолжала Волгина.

– Очень может быть, голубочка, – согласился муж.

– Надобно написать к нему опять, – и, кроме того, спросить у его родственника, который гувернером у Илатонцевых.

Волгин сильно раскашлялся.

– Что с тобою? Не простудился ли, мой друг?

– Нет, не простудился, голубочка; только поперхнулся, – успокоил муж.

– Нивельзин, будьте мил, съездите завтра в дом Илатонцева, на Литейном, узнайте, приехали ль Илатонцевы; – если да, спросите гувернера, Левицкого, не знает ли он, где теперь его родственник, Владимир Алексеич, – будете помнить, – Владимир Алексеич? – Но если и не запомните имя, все равно, помните только: молодой человек, который нынешнею весною кончил курс в Педагогическом институте, – где он, что с ним, куда писать ему: гувернер должен знать, они хороши между собою, потому что этот Владимир Алексеич рассказывал и о нем и об Илатонцевых; – а если Илатонцевы и гувернер их не возвратились, привезите по крайней мере адрес, как написать этому гувернеру.

– С удовольствием, – сказал Нивельзин.

Волгин имел время обдумать дело со всех сторон, потому что был необычайно быстр в соображениях. Соображений было очень много, но вывод из всех один: ни одно никуда не годится. Продолжать обман невозможно. Он должен признаться Лидии Васильевне, что обманывал ее, что сам удалил Левицкого из Петербурга, что адрес в Харьков был фальшивый, что Левицкий, гувернер Илатонцевых, именно и есть Владимир Алексеевич Левицкий, его Левицкий. – Это неизбежно; иначе, все равно, правда откроется через несколько дней. – Одно оставалось не решено: как объяснить Лидии Васильевне мотивы, по которым он так поступал. Тогда она была страшно взволнована, едва он начал говорить. Не придумывалось, как сказать ей. Но время терпит. Илатонцевы еще не вернулись в Петербург. Что- нибудь придумается.

Волгин вооружился храбростью, и, похвалив Лидию Васильевну за то, как вздумала она сделать, он снова стал балагурить на прежнюю тему. Конечно, не все его рассказы о своих неловкостях и промахах были одинаково забавны. Но много было действительно забавных и во всяком случае нимало не уступавших тем, над которыми прежде смеялся Нивельзин. – Теперь Нивельзин не смеялся, лишь иногда улыбался будто принужденно, да и невпопад. Конечно, Волгин не скоро заметил это, но все-таки наконец заметил, при всем своем неуменье наблюдать.

Взглянуть бы на Лидию Васильевну, – но, разумеется, незачем и смотреть: она, конечно, заметила и поняла, если даже и он заметил и понял. Как ему было поступить? – Он был неловок до смешного, но он сделал, как достало у него уменья, и надобно сказать, что нельзя было ожидать от него обыкновенной находчивости даже и такого оборота.

– Ну-с, вот каков я молодец, – похвалил он себя, кончив анекдот, который рассказывал во время этого раздумья. – Ловкий человек? Вы думаете, вероятно, и нельзя увидеть такого другого? Но вот приедет Левицкий, будете видеть двух таких. – Помнишь, голубочка, его наружность, или забыла?

– Помню, – сухо отвечала жена.

– Но если бы ты знала, какой он неловкий! – Даже мне смешно, уверяю. Поверь, не лучше меня.

– Бери еще пирожного, ты любишь это пирожное, – сказала жена.

– Хорошо, голубочка, – сказал Волгин, взял столько и стал есть с таким усердием, которое сделало бы честь очень хорошему обжоре.

– Я встречался с Илатонцевым, когда бывал в обществе, – сказал Нивельзин. – Это один из немногих людей аристократического круга, которых я искренне уважаю, и я очень рад случаю, который, быть может, сблизит нас. – Нивельзин был опять весел и сделался разговорчив.

Наташа принесла самовар. – Наливши мужу и Нивельзину по второму стакану, Волгина встала.

– Если будете пить еще, то наливайте сами. – До свиданья, Нивельзин.

– Голубочка, сыграй что-нибудь, – сказал муж. – Ты устала, должно быть; но для меня, сыграй что-нибудь, – пожалуйста, голубочка.

– Нет, я не чувствую усталости; но я не расположена играть. – Она пошла.

– Для меня, голубочка, – пожалуйста. Часто ли я слушаю, когда ты играешь? – Пожалуйста. – Ты сама говоришь, что у меня слишком мало развлечений, – так не откажи в развлечении, когда мне хочется развлечься.

Она пошла в зал и села за рояль. Сначала оставалась холодна, потом увлеклась. Она не могла быть виртуозкою, потому что не имела хороших учителей, да и мало училась. Притом почти три года в Петербурге она не имела рояля, – он был куплен еще не очень давно. Но она играла недурно и любила музыку.

Когда она стала играть какой-то романс, Нивельзин попросил у нее позволения петь. – «Пойте», сухо отвечала она. Но он пел хорошо, и она стала слушать его с удовольствием.

Мало-помалу она сделалась разговорчива, и Волгин рассудил, что может уйти.

– Будьте снисходительна ко мне, – сказал Нивельзин; – Мое сумасшествие проходит, но оно еще не совсем прошло. Не сердитесь на больного.

– Я еще не так сильно расположена к вам, чтоб могла сильно сердиться, – сказала она. – Но идите к Алексею Иванычу или уходите. Я села играть только для него. Мне не хотелось. – До свиданья.

Она ушла. Нивельзин пошел проститься с Волгиным. – Волгин попросил его сесть и курить, посадил, не слушая его отговорок, и начал:

– Вчера, Павел Михайлыч, я хотел предупредить вас, – вероятно, вы и заметили; но, знаете, рассуждал и то, что, может быть, нет никакой надобности в этом. Остановило меня и то, что не мастер я вести разговор как следует, чтобы не выходило неловко. Думал: пусть он получше ознакомится с нами, а то, пожалуй, мои слова покажутся ему странны; раньше времени не следует ничего делать. Нельзя и спорить, прекрасное правило: делай все вовремя. Одним оно дурно: обстоятельства не ждут, чтобы нам пришла пора делать что-нибудь, заставляют приниматься за дело прежде времени. Оттого-то всегда у всех народов и выходит чепуха. Возьмите вы наш вчерашний разговор о тысяча восемьсот сорок восьмом годе. Как я бранил французских демократов за то, что они сочинили Февральскую революцию, когда общество еще не было приготовлено поддерживать их идеи. Так-то он так; разумеется, вышла мерзость. Но только не они сочинили Февральскую революцию, обстоятельства так вышли, что заставили их, волею- неволею, участвовать в сочинении глупости… – Волгин задумался. – Так вот оно и у нас. Толкуют: «Освободим крестьян». Где силы на такое дело? – Еще нет сил. Нелепо приниматься за дело, когда нет силы на него. А видите, к чему идет: станут освобождать. Что выйдет? – Сам судите, что выходит, когда берешься за дело, которого не можешь сделать. Натурально, что испортишь дело, выйдет мерзость… – Волгин замолчал, нахмурил брови и стал качать головою. – Эх, наши господа инициаторы, все эти ваши Рязанцевы с компаниею! – Вот хвастуны-то, вот болтуны-то, вот дурачье- то! – Он опять замотал головою.

Вероятно, Нивельзин ждал не рассуждения о февральском перевороте и отмене крепостного права; и, вероятно; был мало расположен сосредоточить свое внимание на вопросе о силах и способностях русских эманципаторов. Но слова Волгина звучали таким ретроградством, которое было нестерпимо человеку с горячими стремлениями к добру. – Волгин выслушал его возражения, помотал головою: – Это и прекрасно, если все так. Но, само собою, не в том дело. Натурально, я говорил о ваших господах эманципаторах только для примера, что нельзя бывает ждать, пока придет пора. А так ли оно, или нет, конечно, можно спорить. Например, умно или глупо я сделал вчера, что рассудил: лучше подожду. Поговори я с вами вчера как следует, – могло бы не выйти нынешней неприятности. Значит, можно сказать: сделал глупо, что не говорил. Но с другой стороны: вчера вы подумали бы: «Что такое? С какой стати?» – а теперь поймете, что я говорю дело, будете помнить, будете так и держать себя. Значит, если хотите, можно и оправдать меня, что не говорил, пока не представился хороший случай. – Он встряхнул головою и продолжал, разгорячась собственными словами от вялости до того, что под конец ему стало трудно сдерживать голос. – Вот что, – начал он вяло. – Что такое значит иметь доверие к человеку? – То, что вам нет надобности понимать его поступка, чтобы знать: он не поступает дурно. Например, почему я говорю с вами? – Не понимаете, наверное не понимаете, натурально, вам кажется очень странно. Не понимаете, согласен. Но знаете, что я не имею в мыслях никакого коварства. Так или нет? – Знаете это? – Ну, и не ошибаетесь, разумеется. Потому что я не дурной человек. Можете ли вы забыть это, при каких бы то ни было недоразумениях с вашей стороны? – Не можете. По необходимости, всегда будет вам думаться: «Я не понимаю, почему Алексей Иваныч поступает так; но тут не должно быть ничего дурного». Так или нет? – Голос Волгина поднимался. – Так или нет? – Ну-с, так помните же, что есть люди лучше меня. Помните это. Больше никогда ничего не надобно вам знать. Знайте это, и довольно. Так: знайте это, и довольно. Да. – Он остановился, заметив, что если продолжать, то будет слишком громко, вздохнул, мотнул головою, и этого было довольно, чтобы возвратиться к обычной вялости. – Да, Павел Михайлович, – продолжал он флегматически. – Мало ли бывает случаев, что мы не можем понимать, пока не узнаем подробностей? – Тут надобно не пускаться в фантазии, а когда знаете человека за хорошего человека, то просто надобно думать: «Не знаю и знать не хочу, пока не случится узнать». И узнавать не надобно: нечего узнавать, когда не говорят вам, – значит, нет ничего любопытного для вас. И думать нечего: значит, дело не касается вас, и не должно касаться, – значит, и нечего думать. – Он погрузился в размышление. – Само собою, мы говорим о частной жизни, о личных отношениях. Общественные дела совершенно другая история. В них, вы гражданин, давай отчет; не мое дело, общественное, подавай отчет. Например, как частный человек, я говорю вам: «Одолжите мне десять рублей из вашего кармана» – спросите ли, на что? – Потребуете ли расписки? – Если я захочу дать, не возьмете; напишу и дам, изорвете. Но: «Дайте мне десять копеек из общественной суммы». – Другая материя. – «На что тебе?» «Я хороший человек, можете быть уверены, употреблю с пользою для общества». – «Дудки, братец, говори, на что?» – «А без расписки можете дать? – Я не вор, не отрекусь». – «Дудки, милашка! – Вижу, что ты не вор, – проваливай! – Господа, помогите проводить мошенника в шею!» – Волгин залился руладою в поощрение своему остроумию; перевел дух и флегматически сказал: – А ну их к черту и общественные дела и наших либералов! – Все забываю из-за них о том, что говорю. И вас-то, я думаю, смешу: «Эко, не может видеть, – вы думаете, – не может видеть, что я жду от него, что ж это за штука такая насчет Левицкого».