Изменить стиль страницы

Нивельзин в свою прежнюю поездку, когда прожил в Париже довольно долго, сошелся с некоторыми из немногих уцелевших там предводителей решительной демократической партии. Теперь он опять видел их; видел и некоторых французских изгнанников в Англии. У него было много рассказов на вопросы Волгина. – Так они проговорили о Франции до часу. Нивельзин встал и ушел, как ни упрашивал его Волгин посидеть еще.

Проводив Нивельзина, Волгин тотчас лег спать, зевая самым многообещающим для сна образом. Но оказалось, что не спится. Пробило два часа, все еще не дремалось. Он встал с большим неодобрением себе, покачал головою, опять надел халат и сел писать. Пробило шесть часов. Он рассудил, что пора снова попробовать, не уснется ли, и действительно, заснул довольно скоро.

* * *

– Я сердита, – этими словами встретила Волгина Нивельзина, когда он на другое утро явился, по уговору, провожать ее на прогулку. – Я очень сердита, отчасти и на мужа, но больше на вас. Он такой человек, что я уже и отступилась от него: не может не упрашивать: «Посидите», – по его мнению, этого требует деликатность. А на вас я надеялась, что вы исполните мою просьбу. – До каких пор вы сидели? – Он все еще спит.

Нивельзин оправдался: он ушел в час, как она приказала ему.

– Значит, он после вас таки принялся работать! Это еще хуже. Лучше бы вы были виноват. Надобно будет бранить его. Ах, если б это помогало! Давно он был бы самым послушным человеком! – Ступайте, велите Наташе принести шляпу и перчатки. Да, вы еще не знаете, куда идти, – налево и опять налево.

Он пошел, принес перчатки и шляпу. – Она заставила его любоваться на шляпу, которая очень мила; он согласился.

В передней сидела Наташа, чтобы подать пальто и запереть дверь.

– Прислушивайся, как проснется Алексей Иваныч. И если заставишь его долго ждать чаю или напоишь холодным, я надеру тебе уши так, что будут гореть весь день.

– Да от кого еще узнаете, если дам остыть самовару? – Авдотью попрошу, чтобы не выдала меня.

– А на Алексея Ивановича ты уже надеешься, что он не скажет? – Видите, Нивельзин, какой он у меня человек: Наташа, глупая девчонка, и та понимает, что нельзя так жить на свете! – Она вздохнула. – Иногда с ним смех; больше скука, даже горе.

– Ах, господи, что вы говорите, когда сами знаете, что дай бог, чтобы все мужья были такие! – не могла не вступиться Наташа.

Погода была очень хорошая. Волгина стала говорить, что когда устанет, возьмет коляску, и они поедут кругом города; что после верховой езды самое любимое ее удовольствие – кататься. Теперь она может всегда доставлять его себе: деньги на это есть. – Потом она расспрашивала Нивельзина о его родных, особенно о матери. Потом опять говорила о верховой езде, восхищалась тем, что на следующее лето опять будет ездить верхом, рассказывала, какие лошади были у нее в старину, радовалась тому, что года через полтора опять у нее будут свои лошади. Потом опять слушала, какая деревня у Нивельзина. – Они много раз прошли по Невскому.

– Начинаю уставать, – сказала она. Но, заговорившись, ходила дольше, нежели думала. – Брать коляску на полтора часа не стоит: жаль денег. Зайдем в Гостиный двор, там отдохну.

Она зашла в одну лавку, в другую, в третью. Купцы были ее приятели. Они приносили ей складной стул, если в лавке не было дивана. Они потчевали ее чаем, если пили. Она велела пить Нивельзину. Она толковала с купцами о их семейных делах. Они показывали ей новые товары, хоть она и говорила, что пришла не покупать, а в гости к ним.

– Успеем зайти еще в гости? – сказала она, выходя из третьей или четвертой лавки. – О, уже почти четыре часа! Пора домой! Очень скучно было вам, Нивельзин, в Гостином дворе? Ах, я забыла, что влюбленные не могут скучать!

– Я несколько скучал, – сказал он.

– Уже скучали? – Это утешительно! – Видите, как скоро проходит, – даже скорее, чем я думала; и это немножко обидно мне.

Он стал серьезно говорить, что теперь его рассудок прояснился. Она прояснила его рассудок своим простым, беззаботным разговором и обращением. В самом деле, не надобно было придавать важности тому, что он был влюблен в нее. – «Был», – будто это уже прошло! Быть может, еще не совсем. Но если еще и не совсем прошло, то он видит, что довольно скоро пройдет совершенно. Ему теперь грустно за себя, что он не понимал ее. Она должна извинить ему это, потому что он был человеком с испорченным сердцем. Но он чувствует теперь, что это не было сродно ему, потому что ему так легко было сознать нелепость, мелочность, пошлость, варварство понятий, которые он должен отбросить. Они были внушены ему обществом. Но не проникли до глубины его души: он чувствует, что в его сердце воскресли чувства, достойные порядочного человека. У него только недоставало силы самому сбросить с себя его азиатской дикости. По диким привычкам общества, молодой человек непременно должен волочиться за молодою женщиною, если сближается с нею; она, если не отталкивает его, непременно хочет, чтобы он волочился за нею. Но это – пошлый азиатизм, хоть он и пришел к нам из Европы; это – продолжение гаремных нравов под формами цивилизации. Разве единственная жизнь женщины – любовные интриги? – Так, но только в гареме. И разве мужчина – животное, не знающее других радостей, кроме тех, каких азиатец ищет в гареме? – Так, но только пока мужчина – тиран, сам подавленный рукою другого тирана. – Он воображал себя цивилизованным человеком и не понимал, что молодая женщина может говорить с молодым человеком просто как человек с человеком…

– О, боже мой! – заметила она, засмеявшись, когда они подходили к ее квартире. – От Гостиного двора до Владимирской описываете ваше исправление, и все еще не кончили! Вы обманывались и обманули меня, сказавши вчера, что не можете писать статьи для Алексея Ивановича. Вы напишите все это, и выйдет статья, длинная, как те, которые пишет Алексей Иваныч. – Не нужно вашей руки, я еще никогда не ходила столько, – посмотрим, трудно ли будет взойти одной на лестницу. – Нет, давайте руку, устала. Но все-таки хорошо, что могла сделать такую долгую прогулку и опять легко дойти от Гостиного двора сюда. На следующее лето можно будет ездить верхом. – Встал Алексей Иваныч? – Давно? – обратилась она к Наташе.

– В третьем часу, в половине. И чай был самый горячий, Лидия Васильевна.

– Ах, что за глупая девчонка! Она воображала, что я в самом деле не надеюсь на нее!

– Нет, я понимаю, Лидия Васильевна, что если бы вы не надеялись на меня, то не ушли бы, а сами бы дождались, убедительным тоном возразила Наташа.

– А если понимаешь, то чем же хвалишься? – Вот, хоть бы с нее ты брал пример, – обратилась она к мужу, который шел встречать. Ей, что я скажу, она все так и делает. А ты? Не совестно?

– Ну, что же, голубочка! – жалобно запел муж.

– Стыдись. – Давай скорее обедать, Наташа. Я проголодалась. – Помнишь ты моего приятеля, Романа Дементьича? – Да он бывал и здесь, – помнишь, немножко рябой? – Зовет меня быть крестною матерью. Обещала.

– А помню! – Знаю твоего Романа Дементьича, – с неподдельным удовольствием сказал муж; действительно, он мог обрадоваться Роману Дементьичу: значит, выговор кончился.

* * *

Волгин был в отличнейшем расположении духа за обедом: жена так легко простила ему сон до третьего часа дня. Он впал в остроумнейшее настроение. Он восхищался собою, – когда он был остроумен, он больше всего любил восхищаться собою.

Эта тема была неистощима. Действительно, он потешался над собою от души, и многие подвиги его ловкости, сообразительности, находчивости были очень забавны. Нивельзин смеялся.

Но для Волгиной забавные рассказы мужа не были новы. Сначала она слушала, потом перестала слушать.

– Голубочка, задумалась? – О чем? – сказал Волгин, заметивши наконец, что она не смеется.

– Думаю о том, что в самом деле ты не мастер устраивать свои дела. – С каждым месяцем хуже. Бывало, когда ты поедешь просидеть вечер в типографии, я знаю, что ты кончил писать на эту книжку и можешь отдохнуть. А теперь и в этом ошиблась. Не оправдывайся. Я знаю, ты не забываешь мою просьбу беречь свое здоровье, не сидеть по ночам; и если не всегда соблюдаешь ее, то лишь по невозможности. Но тем хуже, мой друг, что это необходимость. И сам ты виноват в этом своим неуменьем заботиться о своих делах. Зачем ты дал уехать Левицкому? Как можно было дать уехать ему?