Изменить стиль страницы

У приезжего была очень белая кожа и живые, с искорками, глаза. Стройный, тонкий как тростник, он, казалось, вот-вот переломится в талии. Говорил он приятным, довольно высоким голосом, сопровождая свою речь красивыми жестами. Сразу видно, человек нездешний — в наших краях народ угловатый, крепкий, под стать скалам, а голоса у нас зычные и раскатистые, ведь мы ведем разговор с бескрайними далями да горными кручами.

Незнакомец остановился в хижине старого Матиаса, — это у нас самая большая хижина, — и сразу же принялся натягивать на галерее сетку, от москитов. Старик долго смотрел, как он возится с куском белой марли, а потом спросил, улыбаясь:

— Как звать-то вас, ваша милость, и что делать у нас думаете?

Молодой человек, спрятав в уголках тонких губ усмешку, вежливо переспросил:

— Ваша милость, вы сказали?

— Ну да. Спросить хотел, как звать вас.

— Что ж, пожалуйста: зовут меня Освальдо Мартинес де Кальдерон, а приехал я разведать здешние места.

И он рассказал, что живет в Лиме, что по профессии он инженер, сын сеньора такого-то и сеньоры такой-то, и что цель его — создать компанию по использованию богатств этого края. Старик надвинул на самые глаза плетеную шляпу, почесал затылок, поморщился, прищурился, — то ли шутка какая пришла ему на ум, то ли что серьезное, — но вслух он сказал коротко и просто:

— Тогда располагайтесь, как дома, сеньор, и дай вам бог удачи…

У дона Матиаса Ромеро есть жена, старая донья Мельча, и два сына. Рохелио еще не отделился, а Артуро Ромеро, как и подобает женатому человеку, живет в своей собственной хижине, здесь неподалеку. Жилье у старого Матиаса хорошее — две комнаты и просторная галерея. Ветер, сухо шелестя банановыми листьями, гуляет по крыше хижины и пробирается внутрь сквозь тростниковую плетенку стен, так что в комнатах всегда прохладно, хотя в долине — вечная духота.

В тот вечер я отправился к дону Матиасу, хотелось посмотреть на нового человека, послушать, потолковать о том, о сем. В глубине галереи я увидел Рохелио, растянувшегося в своем гамаке, а дон Матиас, Артуро и гость сидели у входа в дом на скамейках, сколоченных из кедровых досок.

— Вот и сосед пришел… Входи, входи, сосед, — приветливо встретил меня хозяин дома.

Пергаментные лица дона Матиаса и доньи Мельчи сплошь покрыты глубокими морщинами, хотя сердца у стариков еще молодые. Седая козлиная бородка придает дону Матиасу особенно задорный вид. А Артуро совсем стал мужчиной — вон какая щетина над верхней губой, настоящие усы! Зато у Рохелио лицо как недоспелый персик — покрыто пушком и только кое-где на подбородке, точно агавы в пампе, торчат черные редкие волоски.

Человек, приехавший из таких далеких мест, — бог его знает, где эта Лима, о которой столько разговоров, — целое событие, будет о чем потолковать. К вечеру жаркий воздух влажнеет. Над вспаханной землей стелется пар, стрекочут цикады. С апельсинового дерева время от времени падают золотистые плоды, а в густой листве сада, надрываясь, рыдает хор лесных голубей. Старая Мельча хлопочет у очага, сложенного под манговым деревом, перед входом в дом. Судя по запахам, она решила попотчевать гостя на славу. А мы сидим, жуем коку и курим дорогие — из самой столицы! — сигареты. Инженер охотно отвечает на все наши вопросы и сам тоже всем интересуется, даже горшочками из тыквы, в которых мы держим известь. Он долго рассматривает мой горшочек — у него горлышко и крышка из бычьего рога, а на крышке сидит обезьянка со сморщенной смеющейся рожицей. Дотронувшись рукой до острия металлической палочки-мешалки, прикрепленной к внутренней стороне крышки, гость больно укололся. Мы смеемся, а он густо краснеет.

Инженер просто засыпал нас вопросами, да и дон Матиас разговорился так, как будто успел уже промочить горло. Его ведь хлебом не корми, дай только вволю порассказать о нашем житье-бытье.

— А какой паводок был, не дай бог! Край поля, тот, где мы юкку посадили, как корова языком слизнула. И оба наших плота унесло, хотя мы и вытащили их на высокое место… Дон Хулиан, царствие ему небесное, рассказывал…

— Значит, воды было много? — перебивает молодой человек.

— Как никогда, сеньор. Правда, несколько лет назад…

— Уже десять лет, как дон Хулиан умер, — уточняет кто-то.

— Верно, — соглашается старик и продолжает: — Остался у нас только плот Рохелио, вот этого самого, — показывает он на сына, который, лежа в гамаке, с безразличным видом жует коку, — а сделал он его просто так, что называется, забавы ради. Горная речка выбросила на берег всякие палки, он их собрал, связал — вот тебе и плот. Вы и сами видели, какой он незавидный — не плот, а связка жердей. И, как назло, на том берегу стал тогда народ собираться. Путь у всех дальний, всем, известное дело, не терпится поскорее через реку перебраться. Но больше всех нам задали работы торговцы из Селендина. Вот народ! Будут ездить туда-сюда до тех пор, пока не распродадут весь свой товар до последней шляпы. Были там и перекупщики скота, и поважнее публика попадалась, ну и, само собой, индейцы. И все ждали нас, перевозчиков. К ночи они, бедняги, забирались в какую-нибудь выемку под скалой, как в пещеру, разводили там огонь, что-то стряпали. А утром опять: «Перево-о-оз!.. О-о-о…» Река рычит, бурлит, пухнет прямо на глазах — чистое наваждение.

— Неужели так много было воды? — снова спрашивает гость.

— Ужас сколько, сеньор! Все берега затопило, ей-богу! Теперь-то река тихая, и воды мало. А видали камни на берегу? Какая корка на них черная, в трещинах, видали? Это ил, во время паводка все камни были под водой… Ну, а люди на том берегу не унимаются: «Перевозчики-и-и!.. Перевозчики-и-и!..» Будь оно неладно! А никуда не денешься, надо браться за дело, хотя платили они нам, правду сказать, гроши. Спустили мы тогда плотик Рохелио — два весла с одной стороны, два с другой, — и давай грести. Отчалили много выше по течению, иначе не выйдешь к Ла-Реписе, вон к той кургузой скале, видите? Сейчас она вся как на ладони, а тогда приставали к самой ее вершине. Доберемся, бывало, туда все в поту, бросим канат, кричим, чтобы ловили. Народ, известное дело, нетерпеливый, все хотят скорей на плот попасть, но мы, чуть вода дойдет до лодыжек, отчаливали, а за оставшимися, если такие были, отправлялись еще раз. Торговцы, те свои узлы на бревна не клали, боялись, как бы товар не подмок. А на обратном пути нас далеко относило. Проклятое течение так и выхватывало весла из рук.

— Вода была густая, как глина, — говорит Артуро, переставая на минутку жевать.

— Потом сами шли берегом, а плот тащили по воде на канате, — продолжает дон Матиас. — Только, бывало, доберешься до места и опять за работу.

— А лошади? — интересуется приезжий, беспокоясь, наверное, о своем гнедом красавце, не привыкшем к таким переплетам.

— Лошади и мулы переправляются вплавь, сеньор, хотя самых пугливых приходится привязывать к тем, которым это дело знакомое. Ведь есть такие смышленые, что не успеет седок спрыгнуть на землю, а конь его, глядь, уже в воде. Мул дона Сориа, так тот и вовсе поплыл навьюченный, с мешками, с дорожной сумкой, со всем скарбом, одним словом. А в сумке-то были деньги, и дону Сориа все казалось, что вот-вот ее унесет вода. Уж как он, бедняга, прыгал — стоило посмотреть — и все кричал не своим голосом: «Деньги-и-и! Там деньги-и-и!» Конечно, на его крики только скалы откликались, мы-то ничего не могли поделать. Но мул переплыл реку как ни в чем не бывало. А когда мы перевезли и самого дона Сориа, он никак не мог поверить, что все его добро цело и невредимо, хотя, конечно, кое-что и подмокло… Разложил он свои денежки на солнце, на припеке, — надо ведь было их высушить, — и давай над ними шляпой махать. Они, само собой, разлетелись в разные стороны, он за ними бегом…

Наш веселый смех рассыпается, как камешки по косогору. Гостю тоже весело, он вынимает из своей дорожной сумки бутылку дорогого ликера, угощает нас и с чувством восклицает:

— Все это страшно интересно!