Изменить стиль страницы

Потом появился Косматый и, наконец, Самбо. Антука тщетно кричала и грозилась. Как хорошо окунать морду в кровь, хватать зубами живую плоть, перегрызать кости, рвать жилы, жевать тощее мясо, глотать и глотать, пока не почувствуешь тяжесть в животе и теплая волна не побежит по телу! Время исчезло. Три диких собаки утоляли голод, терзая жертву, которую добыли сами в открытом поле. Наконец они насытились, стали спокойнее, увидели, что стада нет, пуна пустынна и торжественные вершины скорбно темнеют вдали. Ванка молча пошла к дому, двое других собак шли следом за ней. Они снова стали сильными и сытыми, по им было скучно без стада. Одна за другой тяжеловатой трусцою они спустились с холмов к дому и остановились в нерешительности. Идти или нет? Было время ужина, собаки боялись, и все же им хотелось занять свое место у огня, а потом, как обычно, улечься на солому в загоне. Но сейчас все изменилось. Они всегда были слугами, всю жизнь охраняли овец и вдруг как-то нечаянно стали убийцами. Теперь и человек поведет себя иначе.

Ночь еще не наступила, но тонкий серп луны уже взошел над белым, как хлопок, облаком.

Собаки постояли и робко пошли к дому, понурив голову и поджав хвост. Морды у них были в крови, животы тяжело отвисли. Симон сидел на галерее. Он схватил толстую палку и бросился на собак. Собаки взвизгнули, побежали, уклоняясь от ударов, а он с руганью гнался за ними. Вся семья тоже выбежала с палками в руках. Собаки останавливались, смиренно опустив голову, но люди кидались на них и гнали дальше. А чтобы псы не вздумали вернуться, в них швыряли камнями, и Ванка испытала на своих ребрах, как меток Тимотео. Когда совсем стемнело, собаки собрались вместе и еще раз попытались умилостивить человека, чтобы тот пустил их в дом или хотя бы в загон. Они и не думали трогать овец. Но человек был на страже. Симон помнил, что прежде, в голод, когда собаки начинали драть скотину, приходилось убивать их или гнать из дому — остановиться они не могли. Надо было действовать быстро и решительно. И вот Симон стоял у входа на галерею с палкой в руке.

Собаки поглядели на него, все поняли и ушли. Перед ними простирались бескрайние поля.

* * *

Как мы уже говорили, индеец Маше поставил хижину на облюбованной им поляне у ольховой рощи. Эти узловатые деревья — смоковницы Анд — годятся только в очаг, а варить было нечего. В небольшой хижине с соломенной крышей и плетеными стенами пламя освещало лица четырех голодных людей.

Как-то раз старый Маше вернулся особенно печальный и усталый. Жизнь была ему тяжела, точно мешок камней.

— Ничего нет… И хозяин не дает. Ничего…

Он медленно опустился на землю у дверей и, чтобы не увидели, как дрожат его руки, обнял колени. Маше молчал — за него говорила беда, иссушившая землю, погубившая его самого.

Хасинта опечалилась и пошла на промысел. Не подумайте, что она решила торговать собой. Индианки, отдающиеся посреди поля, денег не берут. Они ложатся на широкую землю, глядя в небо или на звезды, великодушно отдают себя мужчине, радуясь своей простой любви. Хасинта пошла просить подаяние. Бывало, давали ей немного овса. Может, и сейчас посчастливится…

Она заметила каплю крови на дороге, понюхала и почему-то поняла, что это не человеческая кровь. Почуяв животным нюхом близость добычи, она пошла дальше в поле. Еще капля и еще. Да, это там. Она побежала. На земле лежало что-то красное и белое: окровавленные клочья шерсти, куски шкуры, кости. Постояв немного в нерешительности, она уложила все в передник и закинула узел за спину.

У старого Маше заблестели глаза. Когда Хасинта подробно все рассказала, он решил:

— Собаки задрали — это точно… Голову прозакладываю, хотя кому теперь нужна моя голова?..

Остатки мяса поставили вариться. Потом разодрали дубами, а кости обглодали. Старик Маше взял два камня и раздробил кость, чтобы высосать мозг. Настала ночь, тени обступили хижину, а люди все еще старательно грызли и обсасывали кости…

* * *

Назавтра Ванка и другие псы вспомнили о своей добыче. Но нашли только красное пятно: земля впитала кровь, а солнце ее высушило.

Значит, надо идти на поиски пищи. Куда?

Собакам оставалось одно: бродить в тоске по дорогам голода.

XVI. ЖДАТЬ, ВЕЧНО ЖДАТЬ

Медленно текло время — время страданий и нужды, а Матео Тампу все не возвращался. Казалось бы, именно сейчас ему пора вернуться. Мартина не знала, сколько он пробудет там, по ей казалось, что в любой миг они могут увидеть, как он идет вниз по склону своими твердыми шагами. Может быть, далекие холмы уже ощущают на себе размеренную поступь путника. Наверное, Матео делает большие переходы, останавливается перевести дух и вновь пускается в путь. Наверное, он чуть свет выходит на дорогу.

Ждать, вечно ждать. И Мартина молча переносила засуху. Ничего, прожить можно. Не уходить же теперь, когда он со дня на день вернется. Она сама, и дети, и собака, и земля совсем истосковались. Но теперь он придет, и все наполнится счастьем, как дождевой водой.

Младший сын рос плохо. Мартина любила его так нежно, как любят матери несчастных детей. Ему особенно досталось от суровой природы и злых людей. Он еле лопотал, ступал неуверенно, но умел говорить «папа» и плакал, что ни час. Мартина мучительно жалела сына и еще сильней ждала Матео. Все любили и ждали хозяина. Он должен был вернуться.

Наверное, там, внизу, на побережье, маршируя под окрики сержантов в безликой массе солдат или томясь В карцере, Матео чувствует эту далекую, терпеливую любовь. А может, его скосила лихорадка или он дезертировал, и ушел в чужие края, и затерялся, позабытый и сам позабывший обо всем. На равнине больше дорог, чем в горах, но заблудиться легче — не нужно напрягать сил, чтобы одолеть кручу, и нет на горизонте знаков, указывающих путь.

Но Мартина ничего не знала. Она помнила мужа и с преданностью существа, ведающего лишь одну привязанность, терпеливо ждала его. Вначале одиночество терзало ее сильное тело, голос плоти донимал ее, но от голода она исхудала, кровь потекла медленней, мышцы одрябли, и пыл погас. Жизнь еле тлела в ней, стараясь не растрачиваться попусту.

А на скотном дворе оставалась только одна овца, на чердаке — совсем немного пшеницы.

И однажды утром Мартина сказала Дамиану:

— Я пойду в Сару́н, к родителям твоего отца. Попрошу у них чего-нибудь. Пошла бы к своим, да, наверное, сами голодают. Ешь зерно. Если я замешкаюсь и зерна не хватит, позовешь донью Канделарию и зарежете овцу. Донья Канделария тоже возьмет себе мяса. Главное, чтобы ты был дома, когда придет отец. Все понял? Ну, вот… А если я дольше задержусь и тебе совсем нечего будет есть, иди к деду Симону… Река совсем обмелела, и ты ее легко перейдешь.

Они помолчали, и, как бы предупреждая возражения, Мартина сказала:

— Я вернусь… И отец вернется.

Она ушла и унесла на спине младшего сына. Золовка, которая как-то приходила к ней, сказала, что в Саруне, у родителей Матео, вдоволь еды.

Дамиан и Манью долго глядели ей вслед. Потом Дамиан поджарил зерна пшеницы на противне, и они поели вдвоем. Напились из каменистого ручья — мальчик черпал воду ладонями, пес лакал пересохшим языком. И перед ними разверзлось одиночество пуны.

Мальчик и собака остались одни во враждебном мире. Овца лежала в загоне, прикрыв глаза; она уже сдалась, во всяком случае — перестала сопротивляться…

Наступила ночь. Дамиан и собака устроились на циновке. Манью хотел было примоститься у ног маленького хозяина, но тот уложил его рядом с собой, и, пока собака не уснула, ее желтые глаза утешительно светились в густой темноте. А ночь что-то таинственно шептала на тысячу голосов. Когда Мартина была дома, Дамиан быстро засыпал и ничего не слышал. Теперь же до его напряженного слуха долетал зловещий голос неведомых ночных теней. Завывал ветер, что-то трещало вдали, что-то глухо шумело. Кто-то прошел мимо, громко рыдая. Скорбно стонали какие-то несчастные существа; одно из них приблизилось, волоча ноги, постучало в стенку — прутья затрещали, посыпалась глина. Заблеяла овца. Манью проснулся, выбежал на улицу и залаял. Лаял он долго. Кто там? Вор? Лиса? Чья-то неприкаянная душа? Наконец собака вошла в дом, но страшная жизнь за стеной не стихла. Стенали и жаловались существа, укрывшиеся в ночи, и подходили все ближе, быть может, чтобы погубить Дамиана или вовлечь его в свой страшный хор, потому что он маленький и остался один.